Позднее время
Шрифт:
Еще в отрочестве Толстой приметил на дороге нищего — полуразвалившееся «существо» с «кривыми, безмускульными ногами». Слабость, худоба, бессилие ног навсегда становятся признаком немощи и старости, разрушения телесного человека. В раннем — кавказском — рассказе «Набег» русские солдаты, захватившие горский аул, ведут связанного хилого старика — его кривые босые ноги еле передвигаются; у старика красные, лишенные ресниц глаза. И в повести, созданной полвека спустя, Хаджи-Мурат, заехавший в аул, находит на крыше сакли старика с красными и влажными глазами без ресниц: при виде гостя старик, «поднявшись на свои худые ноги, стал попадать
Отец Сергий, герой одноименной повести, не в силах по-настоящему отдаться молитве, измученный сознанием собственного неверия, а значит ложью всей той жизни, на которую себя обрек, ложью того образа — знаменитого пустынника, — которое создало мнение людское: «„Нет, это не то, — обрывает он молитву. — Это обман. Но других я обману, а не себя и не Бога. Не величественный я человек, а жалкий, смешной“. И он откинул рясу и посмотрел на свои жалкие ноги в подштанниках. И улыбнулся».
Истина — постижение приближающейся смерти — требовательно стучится в сознание умирающего Ивана Ильича, когда, не в состоянии подняться на ноги и даже натянуть панталоны, он «с ужасом смотрел на свои обнаженные, с резко обозначенными мускулами, бессильные ляжки».
И герой позднего рассказа Корней Васильев, некогда крепкий человек, богатый хозяин, неузнанным нищим стариком нашедший приют в избе дочери, лезет на печь «большими худыми ногами», сидит там, «потирая мохнатые костлявые ноги», и слушает беседу хозяев, в которой открывается ему, что жизнь его переломлена ложью и злобой: ему остается только найти прощение и умереть.
Это так, походя. Мысли, картины, подсказанные памятью и воображением, тем более в ночные часы, выстраиваются не в «должном порядке», сцепляются подчас причудливо, перетекают одна в другую, не подчиняясь логике, — знакомую с детства задачку про втекающую в бассейн и вытекающую из него воду с единственно возможным ответом тут не составить.
Часов я теперь не ношу. И не только потому, что браслет стал широк и сваливается с руки. В моем распорядке дня осталось немного дел, которые побуждали бы меня тревожно сверяться с часами. Большую часть того, что я делаю, я могу делать быстрее или медленнее, сделать раньше или позже. Прежде была необходимость, а с нею и потребность рассчитывать свои планы по времени, — теперь это раздражает меня и даже угнетает.
Банальность, но — неоспоримая: время с годами летит все быстрее. Всякий намеченный наперед срок устрашающе близок, изначально ничтожно мал — и как абсолютное число, и по отношению к прожитой, оставшейся позади жизни, и учитывая эту скорость приближения к нему. И вместе так же устрашающе далек, ибо надо прожить его.
Я завел для себя шутку: вечером расстелил постель, утром застелил, — и, пожалуйте, снова пятница. А некогда всякое утро открывало долгий, громоздящийся замыслами, надеждами и возможностями день, где-то в конце которого лепился такой далекий поутру, почти миражный, дразнивший удачами вечер.
Среди объяснений этого все более заметно ускоряющегося с годами движения времени есть и такое, мне понятное: ощущение нарастающей скорости возникает как результат отношения реально протекшего отрезка времени к возрасту. Для восьмилетнего мальчика год вдесятеро дольше, чем для восьмидесятилетнего старика.
У Розанова я прочитал: взрослый человек как-то больше года, но для ребенка год — век: ждешь и не дождешься Рождества, и точно
Время, заполняемое постоянными обретениями молодости и, в особенности, детства, обширнее и весит больше, нежели обесцененное нажитым к старости опытом.
Лев Николаевич Толстой писал, что в первые пять лет жизни приобретал так много и так быстро, что за всю остальную жизнь не приобрел и 1/100 того: «От пятилетнего ребенка до меня только один шаг. А от новорожденного до пятилетнего — страшное расстояние. От зародыша до новорожденного — пучина. А от несуществования до новорожденного отделяет уже не пучина, а непостижимость».
Когда-то я подсчитал, что оказался старше всех героев «Войны и мира» за исключением Кутузова. Теперь годы промелькнули — уже и Кутузов далеко позади...
Кутузов появляется на страницах книги шестидесяти лет. Первые движения, которыми он обозначен: идет вяло, медленно, тяжело ступает. Жирная грудь, пухлая со складками шея, малая, без охоты, подвижность, седина, скучающее выражение, апатия, лишь в редкие решительные минуты его оставляющая, главное же — эта всё познавшая старость и совершенная опытность жизни с их как бы изначальным пониманием того, что было, есть и будет, побуждавшие его без участливого интереса, даже с презрением относится к уму, чувству, знанию окружающих (читаем у Толстого).
В годы, которые для его Кутузова возраст всё познавшей старости, сам Лев Николаевич, наверно, более чем прежде распахнут навстречу всему, что творится в мире, с особенной устремленностью ищет, уясняет истину, старается всем открыть ее, он убежден, что «пришел огонь свести на землю», пишет книги, пашет поле, колет дрова, косит, совершает пешие походы из Москвы в Ясную Поляну. В шестьдесят он становится отцом. И в семьдесят способен стать... (Кутузов, возможно, тоже был отцом в шестьдесят, в шестьдесят пять; до семидесяти не дожил. Известно, что старый фельдмаршал отличался женолюбием и проводил часы отдыха с молодыми наложницами...)
Интересно, каким бы стал Кутузов в «Войне и мире», если бы Толстой писал книгу в семьдесят лет, а не в неполных сорок.
Абсолютные цифры пугают, конечно: семьдесят, восемьдесят, ну, девяносто, а дальше — что?.. Но услужливый ум ловко перекраивает представления о возрасте (Корней Иванович Чуковский сказал на чьем-то юбилее: семьдесят лет — прекрасный возраст, но понимаешь это в восемьдесят), утешает сравнениями (Н. в восемьдесят пять еще такое выделывает). Нам, наконец, дарованы добрые минуты — забывать. Бертольд Брехт в стихотворении «Похвала забывчивости» пишет: «Слабость памяти дарует людям силу».
Наступление (становление) старости осознается с цифрами, но цифры все же показатель возраста, а не старости. Суть старости — иное наступление (боевые действия: ты в окружении, кольцо сжимается). Старость — это нашествие ограничений. Ограничивается время, тебе всякий раз отпускаемое, пространство, которое ты еще способен одолеть, ограничиваются твои желания, возможности, общения, планы, даже разнообразие и количество еды в твоей тарелке... Нашествие продолжается, ты теряешь позицию за позицией, но, пока «жить упорная способность» (по слову поэта) тобой не утрачена, ты, даже уступая раздражению, не посмеешь сказать всерьез о наступлении вражеском: старость, сказал кто-то (может быть, тоже поэт) — единственный способ жить долго.