Поздняя повесть о ранней юности
Шрифт:
Наконец вызвали в строевую часть. Вручили отпускной билет на 10 суток отпуска и 10 дней на дорогу в оба конца. Тут же метнулся на коммутатор и узнал расписание поездов из Тбилиси и Баку. А следующим утром я едва протиснулся в плацкартный вагон поезда Баку — Киев и занял единственно свободное место на самой верхней продольной багажной полке рядом с трубой отопления. На чемодан, бочонок и вещмешок расстелил шинель и улегся. Высоко и страшно.
Потом вдруг заметил, что колеса поезда на стыках стучат в такт моим мыслям: четыре года, четыре года. Ровно столько я не был дома. Было 15, сейчас 19, было 15, сейчас 19… Как там, кого увижу, кого застану? Тогда еще была война, голод, темень, комендантский час. А я эти дурацкие фрукты и вино везу. Может
Ночью привязался двумя поясными ремнями к трубе. Целую ночь снилось то, о чем думал днем. Без перерывов, как в кинохронике. Утром спрыгнул вниз, старушка-соседка перекрестилась:
— Я целую ночь не спала, боялась, упадешь, разобьешься.
— А вы поймать меня на лету могли бы?
Посмеялись.
Замелькали знакомые названия станций: Кавказская, Прохладная, Тихорецкая, а следующим ранним утром — Ростов. Уже почти дома. Проехали Ясиноватую. Вокзал, сгоревший, очевидно, при освобождении. Тогда, в феврале 43-го, он был цел. Спрашиваю у проводника время прибытия в Днепропетровск. Рассчитываю. Получается чуть больше двух с половиной суток. Значит, в отпуске могу быть две недели.
И, наконец, знакомый сгоревший закопченный остов старого вокзала, огороженный забором, очевидно, уже восстанавливают или разбирают. Проход где-то сбоку, быстро иду в толпе на площадь, бочонок с вином буквально обрывает руку и громко булькает: я отлил банку вина проводнику. Народ вокруг улыбается, со значением показывают на него. В полуторку грузят вещи два офицера с семьями, очевидно, из-за границы — много больших чемоданов. Спрашиваю у водителя, оказывается в Феодосиевские казармы. Прошусь у майора, он разрешает, и я еду с ними в кузове до самого дома. Расстаемся, как старые знакомые.
Мама опять плакала, не могла понять, почему я не заявил о своем возрасте и не демобилизовался сразу после войны. Проговорили всю ночь. Женя уснул, а мы только утром. Мне много пришлось объяснять, рассказывать, но как я понял значительно позже, все мои объяснения были для мамы совершенно не убедительными. И, если признаться честно, то маму я понял только в тот момент, когда с Южного вокзала отправился поезд, увозящий моего сына в пограничные войска на турецкую границу в 1987-м году. Когда я вернулся домой совсем, стал учиться в вечерней школе, а затем в институте, только тогда мама поняла и поверила, что годы, прошедшие на военной службе — не зря потерянное время. А я до самого конца старался как-то смягчить, помочь забыть те тяжелые годы своего детства, доставившие ей столько горя.
Мои соученики и друзья стали приходить, делиться своими достижениями. Женя Петренко и Леня Скабаланович уже учились в Горном институте, Саша Гальперин — в металлургическом, Тамара Данилова — в университете. Остальные тоже были уже почти на порогах вузов.
Люба окончила школу и пошла работать чертежницей в Укргеологию. Они с мамой решили дать возможность учиться младшей сестре Наде, а потом уже поступать Любе. Смеясь, договорились, что пойдем вместе, когда я вернусь.
В один из вечеров мы с Любой проводили домой Лилю Семенову, а потом уселись на скамейке у Екатерининского постамента, где сейчас стоит Ломоносов. Поговорили о многом, а еще больше было понятно без слов. Клятвенных заверений не было, но условились дождаться моего возвращения. Я рассказал о своем намерении поступить в военное училище. Люба не возражала и сказала, что поедет со мною хоть на край света. Что еще нужно, если тебе только 19 лет?
Было уже половина четвертого, мы сильно замерзли сидя на скамейке, и вдруг Люба сказала:
— Мне очень холодно, идем домой.
Натасканный в любовной лирике Володей Портновым, я почему-то решил поумничать и прочел из Р. Бернса:
ОченьОна не дала мне закончить:
— Там дальше — целовался с кем-то кто-то… Поцелуй и ты меня.
Я прикоснулся своими замерзшими губами к ее губам. Это было первый раз в жизни, и я не знал, что делать дальше. Современных кинофильмов тогда не было, и каждый шел своим практическим путем. Люба выручила, но не преминула и пошутить:
— Что вас там, в армии и целоваться не учат?
— Как же, — нашелся я, — каждое утро после команды «подъем» мы по очереди подходим к старшине и со словами: «доброе утро, товарищ старшина», — и целуем его в щечку. А затем трижды в день котелок, личное оружие и на строевых смотрах — гвардейское знамя.
Это было единственное объяснение с Любой. После возвращения из отпуска мы стали писать еще чаще друг другу, с каждым разом раскрывая свои чувства все больше и больше. И когда через год мне вдруг стало известно, что у нее кроме меня есть еще резервный вариант — это было ударом. Случилось так, что по ходатайству моего начальника мне и в 1949-м дали 10 дней отпуска вместе с дорогой. Прямо с поезда я пошел к ней, мы долго сидели на веранде. Когда она сказала, что есть резервный вариант, но он не серьезный, я встал и ушел. Девичья психология и компромиссы мне были неведомы в то время, путь, через который я нес эту свою первую, еще детскую любовь, не позволял сделать иначе.
А тогда мы встречались каждый день: я заходил за Любой на работу. Укргеология помещалась в полутораэтажном домике на Нагорной. Весь девичий коллектив выходил проводить, чтобы посмотреть на героя ее романа, я немного смущенный брал ее под руку и удалялся, смурыгая кирзовыми сапогами по изуродованному тротуару.
Мы ходили по темным улицам, иногда заходили к нам домой, а чаще сидели на остекленной веранде у Любы и не могли наговориться. Мы не виделись более семи лет, очень трудных и страшных, каждый из нас достаточно пережил и чувствовал непреодолимое желание поделиться, исповедоваться, открыть душу.
Я рассказывал о службе только то, что казалось шуткой или анекдотом: как спал на ходу во время форсированного марша и свалился в глубокий кювет, как разогревали за пазухой замерзшие ломти хлеба, как сушили теплом своего тела намокшую одежду. В тот период почти все солдаты, служившие в армии, достаточно повидали и в боях, но тема о том, как кто нажимал на спусковой крючок, была под негласным запретом, говорить об этом считалось неприличным. А мои друзья и Люба в их числе именно об этом и хотели услышать.
Рассказывая в этой повести обо всем более подробно и нарушая тогдашнее табу, пользуясь как прикрытием толстым пластом прошедшего времени, мне хочется донести до внуков, ради которых и ведется повествование, хотя бы частично всю остроту и опасность того времени.
7-го ноября утром мы с мамой сходили к ее давней приятельнице Елене Петровне Страмцовой и принесли огромный букет роскошных астр. После демонстрации, когда вернулись мои друзья, мы пошли на мемориальное кладбище и положили эти цветы на могилу генерала Пушкина. До нашего прихода, очевидно, состоялось организованное возложение на могилы, ибо все они были буквально завалены огромным количеством цветов. Стоя у надгробия прославленного генерала, я вспоминал рассказы Виктора Кочкина о том, как горели танки на пути от Донбасса до Запорожья, как теряли боевых товарищей, и в который раз испытывал чувство неловкости от того, что родился поздно и в самое тяжелое время был не с ними. Все пережитое мною за 1418 дней войны казалось тогда, да и сейчас кажется, мелочью по сравнению с тем, что пережили участники Сталинградской битвы, Курского сражения и наступательных операций на Украине и в Белоруссии. Это чувство до сих пор не позволяет считать себя ветераном, а только «участником боевых действий», как сейчас придумали называть тех, кто воевал, и то с большой натяжкой.