Позор и чистота
Шрифт:
– Глупости, – твердо заявил Анатолий Александрович. – Нечего тут Кавказ вшивый разводить – родство, фиговство… Это черножопые друг дружку за жопы тянут, это у них там все родственники-переродственники, чтоб из русских кровь пить всем кагалом. Всюду протырятся черти. А мы шайками не бегаем! Мы не будем для своих одну мораль разводить, для чужих другую, у нас одна мораль.
– Какая, интересно.
– Справедливость! – рыкнул Козельский. – Если мне на всех наплевать, то мне и на родственников наплевать, а если я за всех шкуру отдам, то я ЗА ВСЕХ шкуру отдам, а не потому, что двоюродный племянник и тетя четвероюродная, чтоб их… мать…
–
– Ну да. А потом эти мужики, которые штаны не умеют застегивать, наплодят выблядков, и готовы… родственники.
– Что-то вы так волнуетесь, Анатолий Александрович, – заметил Андрей, которому враз опротивела эта ухоженная квартира, где не было ни одной перегоревшей лампочки, а в гостиной наверняка стоял домашний кинотеатр, только он за все визиты так ни разу до гостиной и не добрался, все в кухне его держали. – Может, у вас у самого где дочь незаконнорожденная подрастает, а? Шутка.
Мама глянула на мужа с некоторым вопросом в глазах, тот сердито мотнул головой и демонстративно вернулся к своей газете.
– Понятно, – вздохнул Андрей. – Веселую старость вы себе готовите, ребята, скажу я вам как ненужный родственник. Не пришлось бы позавидовать вшивому Кавказу. Ладно, мам, давай мне телефон дядьки, я ему позвоню, ситуацию нарисую, а там уж как хочет…
Глава четырнадцатая,
где появляется виновник наших бед и торжеств, то есть наш мужчина, то есть дядька-Валерка
Представьте себе, что вы в бывшем императорском театре, сияющем от позолоты и хрусталя. Взмывает вверх бархатный занавес. Оркестр играет увертюру… а на авансцену, пошатываясь, выходит толстопузый бородатый мужичонка с расплывшейся физиономией и медленно оседает в круге света, не в силах издать ни звука.
Нет, нет, я не хочу, чтобы мой герой так сразу и так позорно провалился в ваших глазах. Я ему помогу! Сейчас появится могучий женский хор, который будет петь: «Люблю тебя! Хороший ты! Люблю тебя! Хороший ты!»
Слушая хор, мужчина оживляется и пробует встать на ноги. Ура! Встал.
Валера Времин сидел в одиночестве на диване, который разобрать вчера не было сил, и пытался понять, должен ли он нынче что-нибудь миру, и если должен, то что именно. «Какое, блин, число сегодня? – подумал он в неопределенной тоске и тут же добавил сам себе: – А ведь это будет первый вопрос психиатра…»
Уборщица тетя Нина приходила по четвергам и понедельникам неукоснительно, стало быть, любой Шерлок Холмс мог бы с уверенностью, переходящей в надменность, столь свойственную доблестным англосаксам, заявить, что сегодня не понедельник и не четверг.
Суббота! И завтра встреча со зрителями в Музее истории демократии в семь часов. Правильно, он и пил вчера с этой мыслью – что в Божьем мире еще сохранены порядок и субординация, так что за субботой последует воскресенье… За всю жизнь Валера Времин не видел ни одного сбоя. Что ж, впереди цельный день, и он сумеет восстать из пепла – мало, что ли, восставал!
Легкомысленному безалаберному мальчишке, который когда-то ходил во всей беззащитности, а теперь прикрылся животиком, бороденкой и проплешиной, выпало рождаться к новой жизни много раз. Прежде чем осесть вот здесь, в двушке на Второй Брестской, без профессии и без семьи, он погулял по свету вплоть до того возраста, в котором среднестатистический российский
И готово, полилось в ответ из зала, только подставляй ведро. Поразительно, до чего здесь любили за песню. Песня и была, собственно говоря, национальной валютой душевной купли-продажи. Кому на Руси жить хорошо – мужчине с гитарой…
Хорошо?
Валера поскреб бороду – завтра вымоюсь, сейчас неохота. В коридорчике висели его плакаты восьмидесятых годов, еще те, где имя-фамилию набирали красным, а место выступления темно-синим, и фото черно-белое. Так у всех. Он шел в волне. Теперь волна прошла, и мужчины с гитарой вызывали смех и жалость, теперь уже за голую песню, без шоу, без раскрутки, давали всего ничего. Но давали. Завтра в Музей истории демократии придут человек семьдесят наверняка.
Последнее время в его жизни стали появляться женщины за сорок с экзотическими именами – Изольда, Регина и даже одна Виринея. Раньше им было никак не пробиться на авансцену из-за плотных рядов Наташ и Даш. Нынче Наташи-Даши поредели, их отнесло другими волнами. Милые птицы! Он никогда не бранил женщин за глупость – Боже, если они поумнеют, как и жить-то после этого. А они умнели, в их дивных глазах все чаще плескались насмешка и презрение, тем более ужасные, что женщины от реформ похорошели, приоделись, заблистали.
«А мы-то все те же… – подумал Времин. – Клетчатая рубаха, щетина и перегар…» Боже, Боже, ни о чем не прошу – но оставь мне на мой век наших женщин! Тех, что были когда-то, верующих в нас, даром любящих, душевных. Такие попадались и сейчас, но им уже было о-го-го и в них наблюдалась печальная ударенность пыльным мешком из-за угла.
Вот Виринея. Крупная брюнетка, обожавшая серебро, служила корректором «Метеор-газеты». Увлеченная Времиным, она решила наконец испытать на пятом десятке так называемую «французскую любовь», о которой постоянно писали в ее газете и которую русские мужчины обычно трактуют исключительно в свою пользу. Эксперимент Виринеи провалился до дна. Она заявила Времину, что это бесконечно противная тошниловка и заниматься этим бесплатно и по доброй воле могут только женщины с каким-то специальным психическим расстройством.
Времин был страшно огорчен. Он и сам никогда не мог понять, зачем они это делают, но ведь вот делали же и не жаловались. Он не заставлял! Он думал, им это нравится. Точнее сказать, он ничего не думал.
Завтра в Музее его ждала Изольда, она и устроила концерт как замдиректора – седая, но еще свежая женщина, в душе большая озорница. Двадцать лет назад Изольда посмотрела фильм «Девять с половиной недель» и осталась ему верна (как идеалу половых шалостей). Зачем он бежал с родины этой картины? Там на его щербатую улыбку и рыжеватую бородку клевали точно такие же Изольды. Но редко.