Позор и чистота
Шрифт:
Только что он теперь может? Ничего он не может. Все свершилось!
Теперь немного подождать, и Валера Времин завернет свою квартиру на Беговой в подарочную бумажку и поползет на коленях от Кремля до проспекта Мира. Поползет!
Будет квартира в Москве. Будет работа – вон уже предлагают. Будет Та Самая жизнь, дурочка дочка, куда ты побежала от матери, кому ты нужна, кто обеспечит, кто защитит, только мать, только мать для тебя все, для тебя, для тебя.
Глава двадцать девятая,
в которой мы прощаемся с Валентиной Степановной
Отцвели флоксы, полегли побитые дождем георгины, белые и лиловые астры выпустили свою игольчатую шерстку, запунцовели помидоры в теплице, проглянуло
Она проснулась в самую рань и долго лежала и чихала. Потом, страшно напившись воды прямо из ведра – как сказочный Кащей, покряхтела в заброшенном саду и благоразумно пересчитала деньги – оказалось, пропито не так много. Около двух тысяч, а отложено на всякий случай было десять. Ну, и похоронные – те не тронуты. Похоронные в долларах были.
Грибова забежала в магазин, пока мало народу, истопила баньку, обильно покушала с квасом и кефирчиком, к вечеру собиралась включить телефон и окончательно влиться в мир. У нее было ощущение, что она вернулась домой из длительного морского путешествия, полного опасных и увлекательных приключений. Давно не запивала, года с полтора…
Она внимательно изучила свое отражение в зеркале и не нашла следов распада. Женщины часто не понимают, как легко считывают окружающие слезливый блеск в их глазах и характерную размытость черт, – увы, истина им не видна. Валентину Степановну терзал похмельный голод, и в урочный час она расположила возле телевизора огромную сковороду яичницы с картошкой.
Она не помнила, что снималась в «Правду говорю».
В подсознании что-то брезжило стыдное и тревожное, а в сознании тишина. Какая-то мысль билась как птица, что-то про Верку, про Катьку. Не разобрать. Завтра, завтра…
Для полного вытрезвления могучему корпусу Валентины Степановны требовалось три дня, а сегодня был самый первый, самый смутный и трепетный день, когда следовало много есть, много спать, никого не видеть и ни о чем не думать. «О, если б был хотя бы второй день!» – воскликнем мы в печали, потому что всей душой болеем за Валентину Степановну. Но спасти ее сегодня мы не сможем. В первый день и самые опытные ангелы бессильны, уж тем более тот хроменький старикашка, что работал с Валентиной Степановной на полставки. Она его и слышала-то еле-еле – обычная беда сильных и самоуверенных людей. Которые с детства привыкли опираться сами на себя.
Так, а это что?
Это Катька. И Верка. Твою мать, в телевизоре!
Первым движением Валентины Степановны было немедленно позвонить Катьке, но мобильный она убрала подальше, а покидать кухню было нельзя, пропустишь главное.
Все-таки потащила девку на позорище. Господи, и все увидят, везде торчит этот ящик треклятый. Вся Луга. Из дома хоть не выходи. А это еще что за лоханка помойная?
Кто это?
Это – я?
Валентина Степановна оцепенела – и от ужаса вспомнила. Воспоминание было глухое, слабое, «подводное», но можно было, напрягая внутреннее зрение, разобрать и лицо журналистки, и людей с камерой, и дурацкие хлопоты подруги Тамарки. Подруга-подпруга. Разве можно было допустить…
Подкараулили, сволочи. Я им не разрешала! Засудить. А они скажут, мы и знать не знали, пьяная вы или что. Да и какой там суд… Что, в Москву переть с телевизором судиться?
Как это Катька со стыда не сгорела, когда тот долдон про хомяка сказал? И, наверное, так и было, надо Катьку знать. Что, все?
Больше моих не покажут? Верка-то убежала от стыда…
Правду говорю. Правду говорю-варю-варю… В голове у Валентины Степановны мерзким голосом верещало невыключаемое внутреннее радио. Варю-варю… Посидела, упершись кулаками в щеки, помычала. Пол-яичницы так и захолодело. Куснула не подумавши – нет, противно.
Что теперь?
Теперь как жить, интересно. Жила-жила и дожила…
Да никак не жить. Нельзя теперь жить.
Вот что. Как дядя Шура-пьяница в пятьдесят шестом… Хватились, когда он на чердаке висел.
«А
Но это легко сказать – живому человеку повеситься. Надо совершить целый ряд осмысленных практических действий.
Веревка была, крепкая бельевая шнуром, целый моток, в прошлом году еще купила.
С мылом проблем нет.
Табуреток – три, выбирай любую.
В притолоку на чердаке крюк вбить и…
Крюк! Закавыка с крюком. А гвоздь такую тушу не осилит. Где взять крюк?
…………………………………………………………………….
– У советских литературных критиков, – вспоминает Нина Родинка, – было в заводе чудесное выражение. «Эта книга, – писали они, – помогает читателю полюбить жизнь!»
То есть предполагалось, что читатели сами по себе, эдак ни с того ни сего, полюбить жизнь никак не могли. Им следовало подсобить в этом нелегком деле – например, с помощью волшебных советских книг. И это было глубоко верно. И главное – работало. Именно с помощью книг читатель успешно справлялся с изысканной задачей полюбления советской жизни, которая была, как говорится, вся сплошь на любителя.
Но уж и книги были, я вам скажу! Как прочтешь, так полюбишь жизнь, так полюбишь… Просто ходишь и поешь: «Я люблю тебя, жизнь!»
Это песня была. Исключительной силы песня, то есть ни до, ни после такой песни не было. «Я люблю тебя, жизнь, что само по себе и не ново. Я люблю тебя, жизнь, я люблю тебя снова и снова». Не приходило почему-то раньше людям в голову петь о том, как они любят жизнь. Пели про то, как они любят Кэт, Лили, Маржолену и прочих дролечек и зазнобушек, чаще всего и безымянных.
Тут какая-то тайна. Может, любящие жизнь естественным образом поют не об этом, а о чем-то другом?
Теперь ничего не разберешь. Теперь все сгинуло в жерле вечности. Ни жизни той нет, ни книг, которые упорно помогали ее полюбить.
Нынешнюю жизнь никто нам любить не помогает.
Нынешние-то книги последние крохи желания жить способны отобрать. В том числе и эта, где я сижу как в клетке, успешно/безуспешно пытаясь вас развлечь.
Кто теперь поможет нам полюбить жизнь, спрашивается? Мастера искусств нынче тоже норовят – украсть, убежать, затаиться и съесть. Нет, чтобы помочь народу опять полюбить жизнь.
Ведь жизнь – это женщина, и если ее не любить, она превращается в чудовище…
…………………………………………………………………….
Крюк был, даже два. Тыщу лет назад Катька вбила под гамак, когда собиралась тут жить и свои телеса в гамаках тешить. Один в березу, другой в ольху. Гамак под ее задницей сразу оборвался, да и сгнил давно, а крюки остались.
Валентина Степановна взяла клещи и нож поострее, пошла колупать ольху – вытащить крюк. Тоже время ушло, еще Тамарка прибежит, телевизора насмотревшись.
Нет, не прибежит. Никто не прибежит. Попрятались и обсуждают, завтра потянутся, а завтра мы уже тю-тю. Интересно, куда мы тю-тю, да ладно, не моего ума дело, – подумала Валентина Степановна. – Хуже, чем сейчас, что ли? Хуже, чем сейчас, быть не может. Если Там ничего нет, так и пусть ничего нет, не успеем понять, а если Там что-то есть, так она готова – с любым ангельским чином, да хоть с генер-ангелом каким, за свою жизнь говорить, пожалуйста! А если и Там честных людей никто не слушает, так пошли они все в свое небо к такой-то матери.
Чего ради жить? Не отдаст Катька Верку. Будет под нее своего Времина доить. Значит, куковать тут одной зимой и летом одним цветом. «Сопьюсь, – подумала Валентина и тут же азартно возразила сама себе, – а вот и не сопьюсь. Вот и не сопьюсь! И лежать, как мама Сима, три года в параличе не буду».
Эх, черт, помидоры… А, пускай Тамарка соберет. Пропал дом, Катька его в два счета продаст. Пропала земля. Каждый клочок тут на брюхе облазан и потом полит, двенадцать соток родимых. Шестнадцать почти годков на карачках с утра до ночи, точно смертные грехи замаливала…