Позвонки минувших дней
Шрифт:
Удивительно, как эти глубоко интимные сюжеты оборачиваются внезапным подтекстом условных как будто аллегорий. Вдруг припоминается, что «Тень» начата в 1938–м и написана про предательство и про измену. Вдруг догадываешься, отчего в «Обыкновенном чуде» принцессу целовать запрещено: оттого, что когда-то давным — давно одна дама ненадолго взяла в любовники одного тринадцатилетнего мальчика; а потом этот мальчик смертельно влюбился в одну девочку, но поцеловал ее за три года только однажды; а потом эта девочка предпочла ему какого-то юнкера; впрочем, сделалась,
Вряд ли, однако, Шварц рассказывал про себя самому себе только для того, чтобы развлечь каких-нибудь посторонних потомков.
Поначалу это было просто упражнение для правой руки — чтобы живей ходила по бумаге. А также — на непрерывность бегущей в мозгу строки. Наконец, для развития силы воли: мало ли что не хочется, — пиши. Раз писатель. Мало ли что не нравится. Не отрывая пера. Желательно — не поправляя, ничего не зачеркивая. По возможности — каждый Божий день.
И вошло в привычку, и даже стало удовольствием.
Но сама собой появилась другая цель. Разогнаться до такой глубины, где ум работает, не слыша своего эха. Чтобы образовалась проза, равняющаяся истине. А верней — чтобы нашлась истина, ради которой только и стоит писать прозу. И, главное, ради которой стоило прожить эту жизнь: так сильно страдая и радуясь, в такой полноте запоминая, как если бы все случившееся было необыкновенно важно; как если бы этой тысячью мизансцен его, Евгения Шварца, тысячу раз о чем-то спросили — и спрашивают до сих пор — потому что все еще ждут ответа.
Нечто подобное почти в то же время затеял, как известно, Михаил Зощенко. Писать, не сочиняя, — чтобы даже нечаянно, даже случайно не солгать. Но задачу себе задал другую: разгадать сугубо личную судьбу. По собственному «я», как по многоэтажному неосвещенному дому, пройти с фонарем — и найти мину и обезвредить. Вылечиться от меланхолии (заодно и от таланта, но кто же знал, и как было предвидеть).
Шварц воспользовался таким же средством. То есть отсутствием средств. Литературой без литературных приемов. Тоже отключил воображение. Обезоружил слог. Писал, как на экзамене, под диктовку памяти, буква в букву.
Но рассчитывал — предчувствовал — а точнее сказать, мечтал, что произойдет чудо. Что в какой-то момент этой почти механической работы текст прямо под рукой выйдет в другое измерение. И отопрет имеющуюся реальность, как ключом.
Окружающей литературе это не удавалось. В сущности, она и не пробовала. Евгений Шварц за это ее презирал.
Однако ведь и в своей сооружал финалы на грани самообмана. Наскоро — несколько фраз ясными такими, звонкими голосами — организуется победа добра над злом. Фактически вещь кончает самоубийством, даром что остается в живых, по — видимому, навсегда. (С полдюжины их таких, бессмертных. А куда девать поденщину?)
Собственно, в этих дневниках он пытался набрести на верный тон для настоящего последнего акта. А получалось только похоже, и то приблизительно — как-то не свободно. Как если бы зря он верил в свою гениальность. Как если бы всю жизнь дыхание
«Все перекладываю то, что написал за мою жизнь. Настоящей ответственной книги в прозе так и не сделал. Видимо, театральная привычка производить впечатление испортила. Да и не привык работать я последовательно и внимательно. Сразу же хочется начать оправдываться, на что я не имею права, так как идет не обвинение, а подсчет. Я мало требовал от людей, но, как все подобные люди, мало и я давал. Я никого не предал, не клеветал, даже в самые трудные годы выгораживал, как мог, попавших в беду. Но это значок второй степени и только. Это не подвиг. И, перебирая свою жизнь, ни на чем я не мог успокоиться и порадоваться…»
И по ночам ему снились дьяволы («ничем не отличались от людей, я просто знал, что они дьяволы»). Иногда он думал, что ад и устроен наподобие сна. Смерть приближалась как-то стремительно. Становилось все скучней. Писать, вообще-то, не хотелось — только читать, и только Чехова.
«О чем же писать? О вечных и тщетных попытках сохранить чистый белый балахон?»
Что ж, займемся, например, друзьями — знакомыми, всеми этими деятелями искусств. Подряд по алфавиту. Какую кто избрал стратегию, чем поплатился. Или вот отчет о собрании в Союзе писателей. О пленуме. О съезде. Впрочем, не перейти ли на ту скамейку позади купальни — на юге, тысячу лет назад?
Мелькают факты. Ничего, кроме правды, нелепой и печальной. Неотвязной. Явственной и призрачной — как тень.
Когда-то — году так в 1918–м — Евгений Шварц, говорят, по первому слову одной злой красавицы прыгнул с моста в реку Дон — как был, в пальто и в галошах. Буквально как рыцарь Делорж.
В этих дневниках он изо всех сил учился быть серьезным, сообразно опыту перенесенных утрат и унижений, говорить собственным голосом, глядя зеркалу прямо в глаза. Верил, что только так добьется свободы. Которая, наполнив текст, превращает его в источник света.
Но ведь именно это и происходит в пьесах Евгения Шварца.
Вот, кстати, исключительно наглядный пример. Разговор серьезного человека с шутом гороховым. Про собак и людей, а вообще-то дело идет о жизни и смерти. Серьезный человек добродетелен без страха и упрека, занят реализацией справедливости, понапрасну слов не тратит.
— Вы думаете, это так просто — любить людей? Ведь собаки великолепно знают, что за народ их хозяева. Плачут, а любят. Это настоящие работники. Вы посылали за мной?
Педагогическая такая, душеполезная, тяжеленькая острота резонера. Ее можно записать в дневнике, но невероятно трудно произнести не фальшиво со сцены.
Если бы не шут. Изображающий хитрого негодяя, притворяющегося сумасшедшим. Благодаря чему текст рубит канаты, сбрасывает балласт — и воспаряет:
— За мной, воскликнул аист, и клюнул змею своим острым клювом. За мной, сказал король, и оглянулся на королеву.
За мной летели красотки верхом на изящных тросточках. Короче говоря, да, я посылал за вами, господин Ланцелот.