Прага
Шрифт:
— Мы знаем, что это трудно, — вторит подружка, — но вас снова заберут в тюрьму, если вы не перестанете. Пожалуйста.
Джона трогает их участие, еще ни одна девушка не беспокоилась так — почти до слез — о его благополучии. Он понимает, что никаких обещаний давать нельзя — в ситуациях такого рода это несерьезно. Он снова благодарит подружек и говорит только, что постарается изо всех сил. Они еще секунду смущенно стоят, потом одна спрашивает, можно ли поцеловать его в щеку и другая тут же просит о той же любезности. Джон надеется, что Марк догадается рассказать об этом Эмили без намеков со стороны. Подружки удаляются, взявшись под руки, и Джон машет всякий раз, когда они оборачиваются через плечо.
Марк
— Ужасно видеть такие вещи, — говорит Марк, поднимаясь и двигаясь к маленькой площади. — Идем, я тебе кое-что покажу.
Едва клуб остался позади, улица быстро стихает, будто закрыли дверь. Джон идет за Марком в узкий переулок, где из открытых окон первых этажей доносится венгерская речь. Лужи дрожат под выхлопными трубами «трабантов» и «шкод», покрытые радужными бензиновыми спиралями — маленькими заблудившимися галактиками.
— Знаешь, мне нравится твоя колонка, — говорит Марк. — Читаешь как содержание будущих легенд об ушедшем чудесном времени: «Помнишь эти заметки в начале девяностых?»
— Спасибо, — рассеянно отвечает Джон, совсем не в настроении. — Что ты хочешь мне показать?
— Кучу всего. Я хочу показать тебе кучу всего. Любопытно, как ты… вот эта улица, для начала.
Марк запускает пальцы в рыжие волосы на висках и тянет в стороны, пока волосы не встопорщиваются, как пучки перьев у больной птицы.
— Вот оттого я этим и занимаюсь, раз уж ты спрашиваешь. Вообще-то, кажется, это Эмили спрашивала, но я уже слишком пьян и не различаю. На этой маленькой улице я люблю все. Жизни, которые здесь проживались. То, как здесь чувствуют. Каково было стоять здесь влюбленному. Можешь представить, что ты стоишь вот здесь влюбленный и видишь мир, как он выглядел, когда еще не было фильмов, пока кино не заставило тебя видеть все в определенном свете?
Марк пятится по середине улице, задрав голову, чтобы рассмотреть здания, мимо которых проходит. Он указывает своей полузаинтересованной тургруппе на архитектурные детали, одинаково пылким голосом описывая рукотворные и стихийные черты, для него все здесь равно превосходно: фигурные карнизы и дыры от пуль, высеченные даты и осыпающиеся рельефы, некогда изящные балюстрады верхних этажей, сегодня не досчитывающие по одному-два столбика-урны, щерящиеся, как беззубые старухи, чье очарование только Марк и способен заметить.
— Ну скажи, скажи, что ты понимаешь, о чем я говорю, пожалуйста.
— Ну да, ну да. Здания.
— Я люблю эту улицу за то, что она такая идеально захолустная, но притом хорошо видно, какой она была, когда была новостройкой, где-то в тыща восемьсот девяностых или около того. Смотри, как она спланирована, чтобы выставить здание оперы неожиданно и с максимальным драматизмом. — Марк останавливается точно там, откуда улица начинает открывать вид на проспект Андраши и оперу. —
И Джон смеется, догадываясь, что Марк этого ждет.
Они выходят на Андраши далеко от Джонова дома, на длинную прямую обсаженного деревьями проспекта, ведущую к Площади Героев. Лицо Марка ненадолго заливается неоновым зеленым румянцем под вывеской в витрине на первом этаже — «24 ORA NON-STOP», обещающей бакалейный магазин и закусочную, и Джон идет за Марком в фосфоресцирующее сияние и к табуретке у стойки.
— Эдь мелег свндвичет, керек сепен, — говорит канадец материализовавшейся за стойкой пятидесятилетней женщине. Джон заказывает то же самое и «уникум». Рубаха на нем провоняла чужим куревом, глаза болят; он гадает, который час. Женщина поворачивается к маленькой электропечке на полке и принимается жарить два куска ржаного хлеба с плавленым сыром и ломтиками розовой ветчины. Наливает Джону его черный дижестив. Они молча смотрят на нее, смотрят на свои полуотражения в окне. Джон снова заказывает «уникум».
— Ты когда-нибудь задумывался, почему художники околачиваются в кофейнях? — тихо спрашивает Марк, уставившись на передник женщины, которая слизывает каплю плавленого сыра с тыльной стороны большого пальца. — Сегодня я весь день только этим и занимался, и почему-то все время вспоминал о тебе, что тебе это особенно должно понравиться. Правда. Так почему бедные художники взяли моду околачиваться в кафе?
Марк ждет ответа, и, не дождавшись, говорит, что это важно, это серьезный вопрос.
— Не знаю. Вдохновлялись атмосферой.
— Ха! Нет, тебя тоже провели, как и всех. Сперва-то в кафе не было никакой вдохновляющей атмосферы. Она появилась позже, когда все узнали, что там тусовались художники. Сначала это были просто помещения, где водился кофе. Атмосферы не больше, чем тут.
— Amerikai? — спрашивает женщина за прилавком. Волосы у нее цвета захватанной медной дверной ручки, груди в обтяжке из фальшивой ангоры свисают, какдва раскормленных медвежонка.
— Нем, канадаи. — отвечает Марк.
Она кивает, довольная беседой, и принимается поправлять предметы на полках: ликеры, коробки с пирожными из Норвегии, немецкие завтраки-хлопья с героями немецких мультиков, французские презервативы, украшенные фотографиями — инструкциями и рекламой.
— Я могу проследить их до самого начала, — говорит Марк.
С легкостью знатока он сыплет датами, именами и событиями, начинает не торопясь, потом все больше заводится: 1945 — Ленуар надеется, что в кафе потечет такая же жизнь, как до войны, и даже создает группу, которая должна проследить, чтобы лучшие кафе не закрылись, сохранили прежние часы работы, меню и обстановку; 1936 — тогда, до войны, Флёри печально журился, насколько кафе уже не те, что были перед последней войной. Он слишком молод, чтобы наблюдать этот факт, но, тем не менее, пишет об этом в своем дневнике. Еще он пишет с детским восторгом о том, как однажды видел в кафе Вальморена. Он восхищался, видя, как его кумир стоит там во плоти.