Правда и кривда
Шрифт:
— С победой, Мавра! С большим праздником! Дождались…
Мавра сначала испуганно съежилась, потом ойкнула, жалостно улыбнулась:
— Спасибо, Марко Трофимович, спасибо.
— Иди в село, порадуй людей.
Но молодица будто прикипела к месту и со страданием спросила Марка:
— А как же мне теперь быть?
— Ты о своем? — непонятно взглянул на вдову.
— О своем. Передумал Безбородько. Ночью сегодня пришел и сказал, что не запишет ребенка на свою фамилию.
— Так на Степана записывай.
У Мавры сморщилось лицо.
— Разве можно на убитого?
— Тогда
На площадь уже сходились и сбегались люди, обнимались и целовались друг с другом. И радость, и слезы светились в их глазах. А отец Хрисантий без рясы и подрясника — в человеческой одежде — вылез на колокольню и ударил во все колокола. С колокольни взлетели голуби и закружили над селом, поднимая выше и выше его радость и новые надежды.
XXXIV
Пел вечерний час, пели и грустили сырые землянки. За одним столом в них сходились великое счастье и большая печаль, одна и та же песня из одних глаз метала искры радости, а из других — выбивала слезы, и они росой скорби падали в праздничные рюмки.
Не одна мать, не одна вдова в этот великий день заламывала руки и подбитой птицей поднималась из землянки прямо в круговерть радостных восклицаний, гула, песен, надежных разговоров и смеха и застывала, как камень, и вглядывалась в потемневшие дороги: а может, вернется, а может, придет убитый муж или сожженный сын.
Улицами, как сама молодость, проходили девушки, их вымытые волосы пахли цветом, лугом и сладкой росой, а над тихим миром дрожали весенние нерасстрелянные звезды. И хотя много еще было грусти и горя на земле, но она уже плыла и создавала под звездами новую летопись, качала в пеленках новые колосья для мира и начиналась, возможно, не для войн новая жизнь.
Сегодня, как никогда за эти годы страданий, размягчались сердца победителей. Люди сходились с людьми, вместе делили последний кусок хлеба, вместе переживали большую радость и вместе утешали тех, у кого эта радость была омрачена смертью. И ныне в уединении остался только отец Хрисантий. Даже мешковатый церковный староста и шустрая просвирня не захотели трапезничать с ним, а пошли к родне, невзирая на то, что в этот день отец Хрисантий получил телеграмму от сына и на радости хвалился пропить ведро водки и даже ризы.
Когда за старостой и просвирней закрылись двери землянки, батюшка сразу ощутил себя никому не нужным, и глубокая грусть начал заползать в его немолодое тело.
Вот и размышляй, человече, на старости лет, что оно и к чему. Еще в час грусти и смерти ты нужен верующим, а в часы большой радости им не до тебя и не до твоих молитв… Увеличится у людей добра, счастья, и ты останешься, как одинокое чучело, на зеленом житейском поле.
Отец Хрисантий взглянул на мраморное распятие озябшего Христа и, шаркая кованными немецкими ботинками, тихонько запел предначинательный псалом: «Благослови душа моя господа», потом с укором покивал головой на толстобокую, иностранного происхождения бутылку, словно она была виновата, что возле нее не роскошествует беседа. В такой день он радостно поужинал бы даже с келейником епископа, от которого имеет
— Ну, что же, «повечеряю сама, коли милого нем», — размышляя, говорит отец Хрисантий словами песни. Он здоровенной волосатой рукой охватывает горло бутылки и поднимает ее вверх. Вино сказало «ковть» и ароматным бархатом полилось в серебряную рюмку, с которой батюшка всегда ходил и на крестины, и на отпевания. Отец Хрисантий поставил бутылку на стол, понюхал вино и уже вознамерился выпить, но со двора донеслись чьи-то вкрадчивые шаги. Они сначала отозвались под окнами, а потом зашуршали на ступеньках.
— Вот и гостя послал мне бог, — с удовлетворением поставил рюмку возле бутылки, придал лицу выражение поглощенности заботами и взялся перечитывать телеграмму от сына.
Таки выжило в этой смертоносной пурге его чадо, еще и майором стало, даже в газетах несколько раз писали о нем. Думал ли отец дожить до такого праздника? И отец Хрисантий гордо поднимает глаза на большое фото, с которого чуть ли не выходит молодой майор с веселыми глазами, увешанный правительственными наградами. Правда, отцовское звание сначала не давало ему ходу, а это, смотри, как пошел вверх. Талант, ей-богу, талант, и за него надо сейчас поднять добрую рюмку. Грусть окончательно исчезает из груди батюшки, и туда затекает только родительская гордость.
Со скрипом отскочили двери землянки, и кто-то долговязый, согнувшись в три погибели, переступил порог. Когда неизвестный выпрямился, у отца Хрисантия от удивления на пожирневший лоб полезли мохнатые пауки бровей: перед ним стоял и воровато рыскал глазами по землянке Игнат Поцилуйко. Чего ему надо в его жилище, да еще в такой день? Вот послал спаситель гостя, пропал бы он в преисподней.
— Добрый вечер, батюшка, добрый вечер вам, — облегчено, с усмешкой поздоровался Поцилуйко, убедившись, что здесь больше никого нет.
— Добрый вечер и вам, — глухо, отчуждено говорит отец Хрисантий, он никак не может понять, каким это ветром занесло к нему богомерзкого Поцилуйко, и сразу опережает его: — Вы пришли поздравить меня с днем победы?
— Нет… но и да, — сначала теряется Поцилуйко и начинает сердиться: «Вишь, попище, опиум для народа, а на языке держит не молитвы, а насмешки». У Поцилуйко стают более злыми глаза и привядшие веки.
Отец Хрисантий замечает это, берет в руки рюмку и обращается не к гостю, а к окошку, возле которого голубями бьются лоскуты какой-то песни.
— Так за день победы! За воинство христолюбивое! — он, едва сдерживая улыбку, выпил, поставил рюмку на стол, а гостю и не думает наливать. И у того по серому лицу расползается мстительность, выдавливает на нем печати нехорошего румянца. Он рукой хочет их стереть и через силу начинает улыбаться.
— Может, и моего винца отведаете? — вынимает из кармана бутылку с такой этикеткой, что к ней сразу прикипают глаза богослужителя.
— Что оно такое?
— Французское диво.
— Французское? — причмокнул батюшка.