Правда и кривда
Шрифт:
И этот тихий, очень доверчивый рассказ перевернул мужчине душу и достал из нее не только сочувствие, но и первую волну любви.
— Ох ты, горе мое поющее, — прижал к себе девушку и крепко поцеловал.
— Ой не надо так, Марко, — испуганно отодвинулась Еленка от него.
— А чего не надо? — он снова потянулся к девушке.
— Потому что так не годится.
— Годится, — уверенно ответил. — Так любишь меня, Еленка?
— Еще спрашиваете. Люблю, как душу.
— И я тебя… немного.
— Да?
— В самом деле.
— Дурите мне голову.
— Не научился
— И в самом деле немножко любите? — и в своей надежде даже взглянуть боится на него.
— В самом деле немножко люблю, а буду любить еще больше. Это тоже не сразу приходит, — свято поверил, что только так должно быть.
— Ой, — вздохнула и благодарно, с невыразимой радостью посмотрела на него. — Или это снится?
Они не заметили, как отворились двери хаты и на пороге появилась мешковатая, в полотняных штанах и длинной полотняной рубашке фигура растрепанного Мелентия Горобца.
— Хо-хо-хо, — не засмеялся, а хрипло закудахтал дукач. — Сплю я себе спокойненько и не того, что к моей наймичке сам товарищ председатель подваливает! Так она же после государственной любви не захочет в гное копаться или заснет в хозяйском загоне. Вводите вы меня, товарищ председатель, в разорение налогами, так не разоряйте любовью.
— Не пошли ли бы вы, Мелентий, к черту и чертовой матери? — вскипел тогда он, привставая с завалинки.
— Ай-я-я-й, товарищ председатель, — ехидничал Мелентий. — Так говорить-балакать возле моей наймички и хаты? Что же тогда село и доверие масс подумает о своем председателе? Не возьмет ли оно его за грудки? Ну-ка, марш, неумеха, в свой угол. Вишь, ей только с начальством захотелось под стаивать, и пересудов не боится! — вызверился на Еленку.
— Не квакайте, Мелентий, как жаба в болоте. Елена к вам больше не пойдет, — обеими руками прижал девушку, а она, золотоволосая, прислонилась к нему, как осенняя вербочка. — Она ко мне пойдет.
— Аж на целую ночь? — укусил дукач.
— На целый век…
…С того времени, кажется, в самом деле прошел целый век. Вот уже и нет его Еленки: чужой горбатый автомат несколькими комочками свинца оборвал ее жизнь, как и не было ее.
— Хоть бы не стреляли в глаза, ироды, — сказала она перед смертью.
И ей ироды не стреляли в глаза, а ударили в самую грудь, где материнство и ее прекрасная песня…
Марко стиснул зубы, покачнулся, болезненно повернул голову набок, будто мог ее отвести от ударов воспоминаний. Мороз шершавыми лишайниками вбивался ему в корни волос, очевидно, оставлял на них свои седые следы. Марко запусти руку в волосы, чтобы прогнать оттуда холод, и прищурено взглянул вдаль.
Под горизонтом так же упрямо трудился одинокий сгорбленный ветряк, а между его крыльями золотой корзиной дрожало небо, будто готовилось осыпать свое зерно вглубь ветряной мельницы. И несмотря что на этом же поле война до самых крестовин скосила его ветряковый род, покалечила ему руки, он и не думал бросать трудиться, он утешался и ветром и работой и утешал ею людей, хотя они и сделали ему каменную душу.
Подумав об этом, Марко нахмурился: снова вспомнил перепалку с Киселем, которого он в мыслях называл «лукавой
— Это анархист, а не председатель! На этом посту его спасает только Золотая Звезда.
— А как же иначе, товарищ Кисель?! — не выдержал с места. — Звезда не только меня спасает.
— Вот видите, — обрадовался Кисель и обвел глазами всех присутствующих. — Бессмертный даже обобщает…
— Обобщаю о звезде! — встал с места злой и норовистый. — Сотни лет тому она спасала бедных невольников из татарщины, Турции и из африканских берегов. Бедные невольники не имели тогда ни карты, ни трибуны, ни очков, ни бумажек, а имели свою звезду и под ней видели за тысячи верст родную землю. И я видел ее за тысячу верст, потому что у меня была звезда не только на груди, а еще выше. А вам от области до земли нашего колхоза ровно пятьдесят два километра, но ведет вас к ней не звезда, а ведет анонимка. Хотел бы я, чтобы из нее, проклятой, хоть раз завизжали те поросята, с помощью которых Безбородько снова хочет стать председателем колхоза.
Тогда в зале поднялся такой хохот, что Киселю было уже не до анонимки, и даже его угрозы никак не могли усмирить смех.
— Теперь, мужик, съест тебя Кисель, — подходили во время перерыва председатели соседних колхозов. — Он злопамятный. Но побрил ты его хорошо: даже румянцы выбрил на щеках.
«И откуда берутся такие мелочные души? И высшее же образование имеет, и в еще более высокое кресло взбирается, и щелкает с трибуны, как соловей, но свое гнездо он вьет не на земле, а во всяких бумагах, где и анонимка становится строительным материалом».
У самой дороги закричал перепел, потом чего-то испугался и, убегая, зашелестел ржами. Марко улыбнулся невидимой птичке, отгоняя от себя докучливую повседневность. Над ржами, которые сейчас покачивал не столько ветерок, сколько роса, уныло стелились девичьи песни, и прозрачная темень тихим веянием переплескивала их с поля на поле, как погожая година переносит пыльцу хлебов. Сколько же, человече, тебе надо жить-работать с людьми, чтобы и хлебом, и жильем были обеспечены они и чтобы на вечерних мостах не тосковали песни, а встречалась любовь? А будет же это все! И мосты счастья встанут по всей земле.
Марко с кроткой приязнью, как в молодые годы, подумал о тихих, сельские мостках, потому что до сих пор любил их, и вербы над ними, и калину под ними, мяту и белозор над водой, и звезды в воде, которые раскачивает даже мелкая верховодка. Он лишь в детстве немного боялся мостков в поздний час, потому что под ними, говорили старые люди, водились черти и всячески издевались над селом. Ну, это было еще до революции. А после уже не стало ни чертей, ни водяных, ни упырей, ни ведьмовского рода, и вообще всякая нечисть сыпанула своей последней кривой дорожкой аж в бюрократию. Бедного черта и дядька мог обмануть, а чертов бюрократ всех одурачивает, бьет под сердце все святое и сухим из болота вылезает. Даже война не стащила его с проклятущего логова. Если кто пеняет, бюрократия даже прикрывается ею: