Правда и кривда
Шрифт:
Перед ним еще, как в полусне, проплыли девичьи фигуры, и мост, и в скорбнопрощальных объятиях две вербы, и кусок речушки с чистой водой, просвеченной сверху и снизу луной. И все казалось бы таким полусном, если бы до сих пор не звенел в душе голос Галины: «А нам же, дядька, любить хочется…»
«Будьте же прокляты навеки убийцы детей и материнства, убийцы рода человеческого и земной красоты!» В болезненном порыве, уже видя перед собой и далекие миры, Марко наклонился к Галине, молча приласкал ее, повернулся и, как позволяла нога, быстро пошел дорогой к колхозной конюшне.
Никто из девушек не отозвался сзади
— Не спится, человече добрый? — любознательным взглядом встретил возле конюшни Марка дед Евмен и искоса взглянул на луну.
— Не спится, деда.
Старик погладил кургузую свеколку бородки.
— То ли начальство тебе сна не дает, то ли года подходят?
— Года, деда.
— Года, Марко, — аж вздохнулось. — И какими ни являются они: добрыми или злыми, — а так летят, что никаким образом не остановишь и никакими лошадьми не догонишь. Вот уже, слышу, и смерть крутится недалеко от моего порога, а я, если подумать, и не нажился. Всю жизнь на лучшее надеюсь. И так хочется хоть сбоку, но недалеко от счастья сесть, ну так, как садятся на чьей-то свадьбе.
— И таки еще сядем не сбоку, а рядом с ним! — поднял Марко вверх кулак.
— Утешаешь старика?
— Верю в это!
— И я еще верю, — признался старик. — Ей-бо, верю… Тебе коня запрячь?
— Запрягайте.
— Ох, и непоседливый ты, Марко, — покачал дед Евмен головой. — Спал бы себе сейчас без задних ног, так где там.
— За спанья не купишь коня.
— И это верно, — аж улыбнулся, что вспомнилось о коне. — Далеко же собрался?
— В тюрьму, деда.
— В тюрьму?! — вздрогнул и встревожился старик. — Неужели, Марко, снова какая-то комиссия хочет обидеть тебя? Тогда мы всем селом… Сколько же можно так въедаться?
— Спасибо, деда, пока что сам отбиваюсь от всякой нечисти, как Марко Проклятый от чертей.
— Отбивайся, Марко, отбивайся, сынок, и сам переходи в наступление, потому что очень ты нам нужный человек! — пожал его обеими руками. — Чего же в тюрьму чешешь?
— Там у меня один знакомый сидит.
— А-а-а, передачу завезешь? — прояснилось лицо старика. — Ну, вези, но долго не задерживайся, буду выглядывать, хотя тебе и безразличен старик: что он? Винтиком назвали меня, а я до сих пор не хочу быть бесчувственным железом: ни винтиком, ни шурупом, ни гайкой, даже целой шестерней, потому что у меня есть хоть и старая, а своя душа. Пусть не все в ней в порядок некоторые ораторы привели, сконтргаили, но это все-таки душа. Да я с президиума ушел, когда как-то один представитель начал меня винтиком величать, где только винтило его? Наскучил я тебе контрреволюцией?
— Кто-то со стороны и в самом деле подумал бы, что вы элемент, — засмеялся Марко, заходя в конюшню.
Поговорив с дедом Евменом, Марко поехал к Василию Трымайводе, отдал ему печать и приказал завтра же разыскать скороспелый горох, а потом поехал домой.
Здесь он бережно начал упаковывать глиняные коньки деда Евмена.
— Ты, Марко, на какой-то торг собираешься с ними? — удивилась мать.
— На большой торг, — серьезно ответил Марко.
— Да что ты выдумываешь?
— Хочу их, мама, показать в городе смышленым людям. Сдается
— Как послушать тебя, сынок, так много есть талантов по нашим селам, — недоверчиво покачала головой мать.
— Больше, чем нам кажется, — уверенно ответил Марко, любуясь коньком, который, если «скочит — Дунай перескочит».
— Разве не красавец?
— Глина и полива — вот и вся красота, — с недоверием взглянула на изделие старика.
XXXVII
В предместье, недалеко от большака, за оградой и колючей проволокой стоит это серое двухэтажное здание, здание человеческого падения и подлости, нерешенных страстей и неописанных трагедий, страданий и раскаяния.
Марко стоит возле кованных одноглазых дверей, словно перед потусторонним миром. И только одинокий недоразвитый подсолнечник, неизвестно как выросший возле тюрьмы, напоминает, что не только тени искалеченных душ скучились возле каменной ограды.
«Нет, я не буду вспоминать о вас, а буду держать в памяти вчерашний вечер, девичьи песни и девичью скорбь, потому что только из-за нее я приехал сюда», — приказывает себе Марко. Одни видения отходят от него, а вместо них приближаются тени тридцать седьмого года, он морщится от самого воспоминания об одной из тяжелейших, как он в глубине души считал, человеческих трагедий: это когда неизвестно кем выпущенная на свет змея подозрения проползла между людьми и вчерашнего друга назвали врагом, бойца — шпионом, творца — продажным человеком, а хлебороба — хлебогноителем. Но и тогда, когда злодейство каждую ночь паковало в тюрьмы ни в чем не повинных сынов, а везде по жилищам стояла печаль, когда злобный доносчик измельчал до предела подлости, а верная душа принимала муки, свято веря своей Родине, когда теряли головы даже самые умные люди и когда на плаху поднимались орлы революции, в самых неожиданный местах и условиях можно было встретить по-своему незабываемых людей. Таким был и начальник тюрьмы, потомок донского казака Степан Петрович Дончак.
Чистой совестью, умом, правдивостью и даже хитростью он спас не одного человека в то по-библейски трагическое время. Помог он тогда и Бессмертному. Уже с воли Марко пришел с благодарностью на квартиру Степана Петровича, а тот отмахнул здоровенной косарской рукой и благодарность, и клубы табачного дыма, а потом невесело сказал:
— За правду, мужик, не благодарят, — это закон нашей жизни; за нее и я поднимал саблю от Дона и до Варшавы. И не приписывай мне лишнего. А когда, может, и я стану арестантом, выпей рюмку за мое здоровье или, может, за душу.
— Неужели и вас хотят съесть? — аж задрожал.
— Хотят, Марко, — ответил с доверием. — У меня, оказывается, в тюрьме меньше врагов, чем хочется одному человечку. Он со своего кабинета разнарядки спускает: кровь из носу, а выяви столько-то врагов…
— Неужели это правда? — ужаснулся Марко.
— Даже это правда, и потому кривда нависла над моей головой. Вот и не знаю, куда, в какую сторону завтра качнутся мои весы. Ну, будь здоров. Сей, Марко. Наше дело сеять: и зерно, и правду, а главное — людей любить и верить им. — Высокий, немного сутуловатый, с первой сединой во вьющихся волосах, он встал из-за стола в поношенной рубашке котовца, на которой тускло поблескивал орден Боевого Красного Знамени…