Правила одиночества
Шрифт:
— Почему он уехал? Как, каким образом?
Рена тяжело вздохнула, покачала головой.
— Как объяснить? Сказать, что что-нибудь особенное случилось? Нет. Мучился он в последнее время: работы нет, картины никто не покупает, выставляться нет возможности. Уже сколько лет живем на одну мою зарплату! Даже не это главное, а морально тяжело ему. Многие люди его круга уехали — он все время жаловался, что Баку стал другим. Унесенные ветром.
— Что? — удивился Ислам.
Рена печально усмехнулась:
— У Маргарет Митчелл, в ее знаменитом романе, есть такие слова: «Это была цивилизация, унесенная ветром». Мамед перелистывал эту книгу и наткнулся на них, и все
28
Ереванские азербайджанцы.
— Картина безрадостная, — сказал Ислам.
— Да уж, радоваться нечему.
— А что дальше? — спросил Ислам. — Он уехал, вы остались здесь. Давно он в Германии?
— Второй год пошел.
— Это называется: как устроюсь — напишу. Пишет?
— Да, просит, чтобы мы к нему приехали, продали квартиру.
— Он устроился? Работает? Получил вид на жительство?
— Его только что выпустили из лагеря — не знаю, как он называется. Платят пособие.
— Это рискованно: ехать сейчас туда с детьми, жить на птичьих правах.
— Я понимаю, а что делать? Это мой долг: быть рядом со своим мужем.
На это Исламу возразить было нечего.
— Ну а ты как в Москве живешь, чем занимаешься? Там сейчас тоже несладко: скинхеды, фашисты.
— Всего хватает. У меня бизнес, рынок держу.
— Прибыльный?
— Был прибыльный. Недавно погром устроили — пришлось закрыть. Сейчас занимаюсь новым проектом.
Рена сокрушенно покачала головой.
— Нигде жизни не стало: ни на родине, ни на чужбине. А семья где? Там, с тобой?
— У меня нет семьи. Я не женат.
— Как не женат? До сих пор родственники не женили?
Ислам пожал плечами.
— В Ленкорань ездил?
— Нет. После смерти мамы дом стоит пустой. С сестрой, с братьями я не общаюсь. Мне они звонят, только когда у них проблемы, в основном — финансовые. А так никто меня не ищет, ну и я, соответственно, не напоминаю о себе, чтобы они не чувствовали неловкость из-за невозвращенных долгов.
— Ты всегда так за людей думаешь?
— Как так?
— Хорошо. Почему ты решил, что они неловкость будут чувствовать? Наоборот, обрадуются тебе и еще в долг возьмут. — Рена улыбнулась и ненадолго задумалась, — слушай, я ничего не обещаю, но попробую. Здесь рядом живет девушка хорошая, красивая, я тебя с ней познакомлю, хочешь?
— У меня с девушками нет проблем.
— Это смотря с какими девушками. Тебе нужна наша девушка, азербайджанка, а потом будет поздно, ты и так уже припозднился. Сколько ты здесь будешь?
— Рассчитывал неделю, теперь не знаю. Думал: с Мамедом время проведу, поживу у вас на даче.
— Дачи уже
— Мне как-то неловко. Я не готов к такому повороту дел.
— К этому мужчины никогда не бывают готовы, но ты что, всю жизнь собираешься быть холостяком?
— Вообще-то нет.
— А ведь ты уже давно не мальчик!
Ислам вздохнул, с этим трудно было поспорить.
— Женишься, увезешь ее в Москву, она будет счастлива.
— С этим как раз не все гладко — я же совершенно не устроен, квартиру снимаю. Человек без корней. Да из Москвы-то, скорее, уезжать пора.
— Не преувеличивай. Вот как раз и пустишь корни. Ты где остановился?
— В старом «Интуристе».
— Живи здесь, зачем тебе деньги тратить?
— Мне там удобно, не беспокойся. Ислам поднялся, стал прощаться.
— Ты заходи к нам, хорошо?
— Если не уеду.
На улице было тихо и безветренно. «Даже климат изменился», — с раздражением подумал Ислам. Ставшие нарицательными бешеные бакинские ветра, задиравшие на женщинах платья, случались все реже. Неторопливо спустился к метро, постоял в раздумье, с грустью глядя на снующих вокруг людей, тяжело вздохнул и поплелся в гостиницу. В Москве он бы сейчас обязательно напился: настроение было самое подходящее. Но с собой у него ничего не было, а пить местные напитки он не рисковал — не любил двадцатиградусную водку и коньячный спирт, выдаваемый за выдержанный коньяк. Вернувшись в номер, Ислам заказал коридорной чаю, расположился в кресле напротив открытой балконной двери и, глядя на мигающую огнями Бакинскую бухту, провел вечер в воспоминаниях. Он не утруждал себя хронологией: сцены из армейской жизни всплывали в памяти ассоциативно. Вот картина со стихотворным началом: ночь, каптерка, фонарь за окном.
Школа сержантов
— Фамилия?
— Курсант Караев, — чеканит солдат, стоящий навытяжку перед начальством.
Старшина срочной службы Овсянников рост имел невысокий, но держался торчком, словно аршин проглотил, — особенность людей маленького роста — стойка, грудь колесом. Все как полагается: идеально вычищенные сапоги, ушитая по фигуре гимнастерка, белоснежный подворотничок, на плечах — небрежно накинутый бушлат, шапка-ушанка сползает на глаза, короткие светлые усики под вздернутым носиком. Но голос! От голоса старшины дрожат стекла в казарме, а у дневальных подгибаются коленки.
— Знакомая фамилия, — цедит старшина, — музыкальная, фон Караян, слыхал такую?
— Так точно.
— Земляк, может, твой?
— Никак нет, товарищ старшина. Герберт фон Караян, во-первых, немец, во-вторых, армянин.
— А ты?
— Я азербайджанец, но у нас есть композитор Караев.
— Родственник твой?
— Никак нет, однофамилец.
— Знаешь, зачем позвал?
— Никак нет, товарищ старшина.
— А подумай.
Разговор происходил в ротной каптерке, после отбоя: небольшая комната с высоченным потолком, стены доверху в стеллажах, на которых лежат амуниция, кастелянные принадлежности, мыло и тому подобные вещи. Кроме курсанта и старшины в каптерке сидят каптенармус, упитанный, розовощекий курсант Зудин и старший сержант Селиверстов, человек громадного роста. Зудин что-то пишет в журнале, а Селиверстов пьет чай с ирисками. Ирисок во рту столько, что он с трудом двигает челюстями. Курсант скашивает глаза на ночь за окном. Фонарь освещает тусклым желтым светом плац, где ветер гоняет редкие листья, укрывшиеся от бдительного ока дежурного по батальону.