Правила весны
Шрифт:
Наш дом сер и глазаст. Глаза его наполнены желтым светом. Как крепко заваренный чай свет брызжет на панель и крупноголовый булыжник.
Подножие нашего дома наполнено уютом, шаркающей солидностью. Там комоды с безделушками, бумажными цветами, пожелтевшими фотографиями. Диваны, двуспальные кровати..
Вершина дома — шумлива, горласта. От топота дрожат стекла, гудят стены..
У меня сейчас такое настроение, как у человека, который бухнулся в звенящую прохладную речку… Выскочил до
До пятого этажа 150 ступенек, десять площадок и все бегом, только гул из-под ног. Вот коридор и дверь с номером 16, где блеснуло чье-то лицо. Дверь стара, морщиниста, вверху на ней кособокая угольно-жирная надпись — «Гарбузия»; эту комнату так величают за ее величину с добрый гараж и за бузу, живущую в ней. Это та дверь, которую можно рвануть так, чтобы она грохотливо вскрикнула, открыв беззубую пасть.
Вскакиваю и сразу оглушают:
— Пролетарскому поэту сорок один с кисточкой. Масстрюля, туш!
Рявкает комнатный джаз-банд — из гитары, двух балалаек, гребенок, жестяной кружки, чайника и табуреток. Жалобно звякнули стекла окон. Портреты вождей испуганно колыхнулись на стенке и застыли при наступившей торжественной тишине. Длинный чубатый Чеби взбирается на стол, подтягивает электрический пузырек к потолку и, скрестив длинные ноги, голосом, подобающим старосте комнаты, торжественно начинает:
— Дорогой товарищ Гром, как ты есть парень поразительной поэтической настройки и вообще… то «гарбузия», осчастливленная твоим пребыванием в ней, рассчитывает на полученный тобою гонорар и с сего времени разрешает тебе не тушить свет на тысяча и одну ночь..
Снова гремит раздирающий и оглушающий туш.
— Качать Грома!
— Качать… ешь его мухи..
Соображаю, что выгодней удрать. Но поздно… Жалобно трещит коричневая спецовка, ноги теряют опору и вместе с головой летят вверх к потолку..
— Поддай раз… два… еще…
В конце полета я снижаюсь на койку.
Пострадал только локоть.
— Чего вы сумашествуете?
— Притворился! От нас, брат, не скроешь.
Юрка Брасов трясет листами журнала металлистов. У меня за спиной крылья. Руки тянутся.
— Врешь… давай, я еще не видел.
— Шалишь, браток. Раз не видел — так танцуй.
Сопротивление лишне. По-козлиному отдуваю трепака.
Юрка издевается.
— Что ж ты одной ногой… Двумя. Шпарь двумя!
И подпевает:
Сербияне землю пашут Сербиянки только пляшут..
— Так, теперь вокруг стола, без поворотов.
— Ну тебя..
— Пляши!
Юрка хохочет.
— Получишь из-под стола… Вот сюда. Во-во и получишь.
Подчиняюсь. Вытираю брюками пол.
— Не так скоро. Надо еще пропеть по-петушиному.
Злюсь.
— Ну,
— А осталось только дать закурить!
Журнал хрустит в руках. Ну да, мое… Моя рота строк. Я наобум послал их в «Металлист». Выстроились и гаркают: «откалывай-ка, сердце, казачка по ребрам..» Ах, ты елки зеленые! Здорово получилось.
Толька Домбов сует свою железную клешню.
— Молодец, Сашка! Дерзай, едрихен штрихен. Лезь с суконным рылом в калашный… Смотри и Самоха как будто по твоим стопам прет.
Самохин, мечтательно задрав босые ноги, усиленно чиркнет тетрадь.
— Что, Митя, вдохновение замучило или зависть разъярилась?
Юрка подкусывает, заглядывая в листки. Тот лягается, бычится.
— Уйди к… коневой маме!
Резанул комнату зрачками, спрятал тетрадь под подушку.
— Любопытной мартышке в кине нос оторвали.
Домбов хмурится, щурит близорукие глаза.
— Лучше б за кипятком. А ну, Шмот, фигулькин нос, докажи, что первогодники проворливый народ. Слушай, Сашка, не мешало бы колбаской вспрыснуть. А?
— Есть такое дело!
Голос Тольки преображается.
— Зав шам-базы, тряси мошной. Я за чаем, а Шмот хвост трубой за ситным да колбасой. А ну, живее!
Шмот, как единственный первогодник в нашей комнате, занимает почетную должность комнатного курьера. И это ему нравится. Он неуклюж и костляв. Лицо его похоже на сжатый кулак, который показывает фитьку. Шмотова фитька называется носом поэтому немного задирается вверх.
Он усиленно ищет кепку и шмыгает фитькой. Суетится и Юрка.
— На это дело собственноручно мобилизую себя… Вытаскивай, ребята, инструмент. Где мой большой нож?
На стол летят коробки с сахаром, звенят в кружках ложки.
Я мчусь мыться, рубашку долой, полотенце на шею. В коридоре навстречу бренчит чайником Нина Шумова.
— Тише, расшибешь.
Ухватилась за концы полотенца.
— В клуб идешь? Сегодня, говорят, хорошая постановка.
— Что — билетом угостить хочешь?
— Один могу.
— Как это могу? Значит, суешь мне его в карман. Видишь, у меня руки заняты.
— Ну, вот еще в карман. Бери в зубы.
Хлопнула по спине точно взнузданную лошадь и помчалась вперед, рассыпав по лицу стриженые волосы.
Нашу «гарбузию» тишина посещает редко. Разве только в такие торжественные моменты, когда на коричневой бумаге лежат тонкие пластинки страсбургской колбасы… Мясистые, сочные, в белых блестках жира, взобравшись на ломоть французской булки, они сами лезут в зубы. Тогда переполнены все рты, щеки расперты, и только чавканье нарушает временное затишье. Спокойно дышут наполненные кипятком кружки.