Правительницы России
Шрифт:
«Эге, — смекнул Волчонок, — не простой человек забрал немца с собою. Мало того что Траханиот сосватал Василию Ивановичу его первую жену и свою дочь сумел выдать замуж за Шигону-Поджогина, тоже не последнего человека в государстве». Любчанин, настоящая фамилия коего была Булев, на первых порах взялся не за врачевание. В год его приезда в Россию там были дела и поважнее лечения.
Булева привезли не в Москву, а в Новгород — к архиепископу Геннадию, учёнейшему мужу, который, если бы не был столь сварлив, неуступчив и ко всему на свете строг, давно стал бы митрополитом.
Булев приехал в Новгород в 1491 году от рождества Христова. От рождества вели счёт в латинских, католических европейских странах. В России и иных православных государствах, по древней византийской традиции, счёт вели от Сотворения мира.
В следующем, 1492 году, по византийскому календарю кончалась седьмая тысяча лет, как Господь сотворил Землю.
Во многих городах юродивые и безумные предрекали конец света и страшный суд, неправедно и лживо утверждая, что миру сему предначертано просуществовать ровно семь тысяч лет и ни одним днём больше. Пророков метали в застенки, урезали языки, но многие тысячи простодушных верили прорицателям и тем усиливали брожение умов.
Булев быстро составил календарь и пасхалии на следующую — восьмую тысячу лет и отправился восвояси, но на ливонском рубеже был схвачен и отвезён в Москву: служить отцу нынешнего государя — Ивану Васильевичу.
Здесь и жил до сей поры, занимаясь медициной, предсказаниями судьбы по звёздам, сбором целебных трав и чтением всех книг, какие только попадали ему под руку.
Все европейские послы считали обязательным повидаться с Булевым и, уезжая, нелицемерно почитали старика «профессором медицины и основательнейшим во всех науках».
А старик переводил «Травники» — трактаты о лекарственных растениях, переложил на русский язык «Шестокрыл» — учёное рассуждение об исчислении времён, но более всего любил пофилософствовать с книжными людьми о единении церквей — католической и православной.
Другому бы за такие зломудрствования не поздоровилось, государеву целителю — сходило. Волчонок слушал Власия, а сам вспоминал встречу Булева с Герберштейном, когда лекарь откровенно и по-дружески обсуждал дела цесарского посла, как свои собственные. И ещё что-то беспокоило Волчонка, но сколько он ни пытался вспомнить — что же это? — отдалённое воспоминание, чуть приблизившись, тут же отлетало.
Однако более прочих дел занимало всех здоровье государя. Всякий раз, возвращаясь от одра великого князя, и Власий и Панкрат становились всё мрачнее. И не в том дело, что оба они жалели больного, хотя было, конечно, и это. Тужили они более всего из-за того, что не так уж редко оставшиеся в живых наследники посылали неудачливых жрецов Асклепия на плаху. А дело вроде бы шло к тому.
Через две недели безуспешного лечения Василия Ивановича унесли на носилках в Волоколамский монастырь.
Там уже язва стала столь глубока и обширна, что за сутки выходило из неё по полтаза гною. Больной потерял аппетит и стал таять на глазах.
23 октября втайне от всех из монастыря уехали дьяк Меныник-Путятин и постельничий Мансуров. Через три дня они привезли завещание, составленное великим князем несколько лет назад, и духовную грамоту его отца — Ивана Васильевича.
Больной повелел своё завещание сжечь и стал обдумывать новое. В полдень он велел позвать к себе в опочивальню ближайших сподвижников. Когда все они чинно расселись вдоль стен, государь с печалью и кротостью оглядел всех, а потом, подолгу задерживая взгляд на каждом, как бы спросил одного за другим: чего ждать от вас государству моему, на кого я оставляю державу и сына с женой?
И так, вопрошая каждого взором, посмотрел в очи Ивану Юрьевичу Шигоне-Поджогину и дьяку Григорию Никитичу Менынику-Путятину, с которыми, сам-третий, почти всегда решал наиважнейшие дела. И взглянул на племянника Дмитрия Бельского — единственного кровного своего родича среди всех собравшихся здесь, и на князей Шуйского и Кубенского, но дольше всех, как бы пытаясь прочесть нечто сокровенное, глядел он в глаза Михаилу Львовичу.
И во взоре каждого видел одно и то же: скорбь из-за того, что он недужен, и обещание — «Не сомневайся, государь, верь мне. Буду державе и сыну твоему твёрдокаменной опорой и нерушимой стеной».
И вдруг тихо растворилась дверь опочивальни и на пороге появился брат государя — князь Дмитровский Юрий.
«Кто впустил?!» — хотел крикнуть Василий Иванович, но сдержался, подумав: «Какой же слуга посмеет не пустить брата к брату, даже если и получил наказ не впускать никого».
Юрий стоял на пороге, не смея без приглашения пройти в горницу, а Василий Иванович молчал, так же пристально глядя в глаза брату.
И хорошо видел: нет в его взоре того, что прочёл он у других, — ни скорби, ни клятвы на верность. Есть другое — нескрываемое любопытство: так ли плох старший брат, как доносили о том его приспешники.
«Почуял, ворон, что запахло падалью», — подумал Василий Иванович и, вспомнив все обиды, какие нанёс ему Юрий при жизни, а особо что не приехал на крестины младенца Ивана, сказал презрительно:
— Кто звал тебя сюда? — И, не дожидаясь ответа, почти крикнул: — Не надобен мне еси, езжай к себе!
Юрий раздул ноздри, тяжко задышал и, уходя, хлопнул дверью так, будто избу хотел завалить.
Василий помолчал немного и, словно не был здесь только что Юрий, проговорил негромко и ровно:
— Царство моё завещаю я сыну моему, Ивану. А ты, — обратился великий князь к дьяку Меншику-Путятину, который записывал государев наказ, — всё, что тебе скажу, пропиши, как достойно: «Мы, Великий князь Владимирский и прочая, и прочая», а ежели что в титуле пропустишь, то, когда перебелять станешь, всё попригожу вставишь.
Василий помолчал немного и медленно, чтобы дьяк поспевал записывать, продолжал:
— Приказываю вам, бояре, и своих сестричей — князя Дмитрия Фёдоровича Бельского с братиею и князя Михаила Львовича Глинского, занеже князь Михайла по жене моей мне племя. И они будут сына моего беречь и тела свои за него дадут на раздробление.