Право на поединок
Шрифт:
Весь твой
М. Орлов».
После длительной разлуки они встретились в Москве — равными. Предметы, над которыми размышлял и о которых писал Орлов, Пушкина чрезвычайно занимали, и, естественно, они при встрече о них толковали подробно.
Пушкин был полон надежд, да и Орлов надеялся. То, что предлагал Михаил Федорович, помогало Пушкину отточить и сформулировать собственные соображения. К чему он и приступил вскоре, набрасывая программную статью «О дворянстве». Эти общие их мысли пытался он внушить в тридцать четвертом году великому
То, чем всю жизнь жил Орлов — парадоксальное и острое сочетание переворотного запала восемнадцатого века с его бесхитростным устремлением к силовому действию с тонкой и рефлексирующей политической культурой века девятнадцатого, — было Пушкину близко и внятно, как никому иному.
Они далеко не во всем сходились. Но в одно твердо верили оба: только возрожденное, просвещенное и независимое от самодержавия дворянство может обуздать деспотизм и провести эффективные реформы. А в том, что деспотизм обуздать, а крестьян освободить необходимо во избежание катастрофы, — не сомневались оба.
В несколько экземпляров своей искалеченной книги Орлов вклеил выброшенные страницы и разослал эти экземпляры наиболее близким людям. В том числе и Пушкину.
Книгу Орлова постигла та же участь, что и «Историю Пугачева». Общество не обратило на эти труды особого внимания. Изоляция дворянского авангарда с его нетерпеливыми идеями завершилась…
Февральским днем тридцать пятого года в доме на Малой Дмитровке встретились два генерала, двадцать семь лет назад, в восемьсот восьмом году, составившие первый свой политический документ — прошение о реформах. Встретились люди, чьи положительные идеи близко подходили друг к другу, а практические действия столь разнились.
Теперь пришла пора подвести итоги и посчитаться правотой.
Оба они были еще хороши собой, но той львиной осанки, которая поражала в Орлове, у Киселева никогда не было. А свое гибкое изящество он, отяжелев, несколько потерял.
Но Павел Дмитриевич предвкушал создание нового комитета, плодотворные труды, поддержку государя и — наконец — завершение дела, о коем он мечтал смолоду. Освобождение крестьян — даже в первом приступе к нему — повлечет за собою лавину перемен. Это было ему ясно. Он весь был полон предвкушением торжества.
Ему казалось — да и не только ему! — что мечты их общей с Орловым молодости, наиболее разумные из предположений Пестеля, Трубецкого, Муравьевых, мечты, ради которых расшибались и гибли люди дворянского авангарда, приобретают положительную реальность — без мятежей, без крови, без риска народного возмущения.
Последний удачник и мечтатель минувшей эпохи, Павел Дмитриевич и представить не мог, что его ждет…
Орлову в тридцать пятом году надеяться было уже не на что. Свое поражение он сознавал полной мерой. Но и скрытое ликование Киселева вызывало в нем насмешливое недоверие.
«На кого он полагается? — думал Михаил Федорович, слушая гостя. — Кто станет ратоборствовать с ним заодно?»
— Ты останешься один, — сказал он вслух. — Недостаток людей — вот наше несчастие. Я еще из Киева писал — тебе ли, Раевскому ли Александру, что, мол, найдись у нас десять человек истинно
— Отчего ж, — отозвался Киселев и неприязненно посмотрел в сторону, — нашлись тогда, в декабре, люди — и что? Много пользы? И мы с тобою — спасибо им! — по краю прошли…
— Мы с тобою… — без выражения повторил Орлов и тяжело покивал могучей головой.
— Мы с тобою, да, — Киселев к нему наклонился. — Мы оба не действовали, но сколько знали… Судьба!.. И как мне жаль, что ты дал себя замарать так безрассудно. Мы сегодня вместе были бы — и кто тогда против нас?.. Крайности покойного Пестеля и ныне отвергаю, а что было положительного — и теперь с нами. Быть может, господь меня для того и сохранил, чтоб все мечтания наши — положительные мечтания — стали делом. Ты хорошо помнишь, видать, старые письма, да и я — недурно. Я тебе в Киев писал, что ты себя к великому определяешь, а я — к положительному. И ты — не успеешь, а я — успею.
— Нет, — сказал Орлов, — нет. Поздно. Ты свою фортуну упустил тогда. Промедлили, проспорили, проболтали… Поздно. Не наше время. И не твое.
Киселев смотрел на него с жалостью.
— Мне десятерых и не надо, — он встал. — В России десятерых в таком деле не надо. Один надобен. Он есть. Ты государя не знаешь. Ты не понял…
— Я-то понял, — сказал Орлов, глядя на него из-под широкого выпуклого лба снизу вверх. — И мне тебя жаль… И до смерти жаль Россию.
Киселев уехал в Петербург, куда его торопили Алексей Орлов и Бенкендорф, уверенный, что переупрямил и перехитрил всех. Михаил Федорович остался — мучительно томиться и делать вид, что он доволен жизнью.
Кто хотел видеть, видел его муку. «Тогда он был еще красавец: „чело, как череп голый“, античная голова, оживленные черты и высокий рост придавали ему истинно что-то мощное. Именно с такой наружностью можно увлекать людей… Снедаемый самолюбием и жаждой деятельности, он был похож на льва, сидящего в клетке и не смевшего даже рычать». Так писал Герцен, знавший его в те годы и любивший.
А совсем неподалеку так же смертельно томился другой гигант — опальный Ермолов.
Самый популярный военачальник после смерти Багратиона и Кутузова, человек с тираноборческими идеями в молодости и либеральными в период правления Кавказом, с неограниченным честолюбием и не менее, чем у Орлова, поражающей внешностью — «голова тигра на геркулесовском торсе», как сказал Пушкин, — он был удален Александром из Петербурга с неменьшим основанием, чем Орлов. У императора были все основания опасаться его популярности…
Ростовцев в письме Николаю 12 декабря двадцать пятого года предупреждал, что Ермолов наверняка будет против его воцарения. И Николай свято поверил. А в Петербурге после подавления мятежа ждали — кто с ужасом, кто с надеждой, — не двинет ли Ермолов свой корпус на столицу…
Как только представилась возможность, молодой император отстранил Ермолова от командования, но еще несколько лет демонстративно оказывал ему знаки внимания.
Но Ермолов не обольщался. Он терпеть не мог Николая и не верил ему.