Право на поединок
Шрифт:
А Николай не верил Ермолову. И не собирался его снова выдвигать и давать ему в руки воинскую силу. И Ермолов это понимал.
На толки о его новом назначении он отвечал, что считает для себя подходящим более всего место московского митрополита…
В начале тридцатых годов Александр Булгаков встретил опального героя у общих друзей в подмосковной деревне: «Потолстел очень, весь седой, обедал, сидел до вечера и отправился обратно в тележке один-одинешенек…»
Из плеяды, на которую уповали декабристы, остался в действии генерал Киселев.
Поединок с Уваровым (1)
…Я не премину обращать особенное внимание на тех… кои по успехам, благонравию, скромности и покорности к начальникам
Чему учится дворянство? Независимости, храбрости, благородству (чести вообще).
Устранение своего нынешнего патрона, князя Ливена, и собственное возвышение Уваров рассчитывал, как математик, — обстоятельства внешние, собственные поступки, время действий. Это была диспозиция генерального сражения.
Очевидно, он консультировался и согласовывал свои действия с Бенкендорфом.
Целью главного удара он избрал Московский университет.
Московский университет был под подозрением. В нем постоянно случались истории. Совсем недавно разгромлен был постдекабристский кружок братьев Критских — студентов Московского университета. В тридцать первом году полиция раскрыла революционный кружок бывшего студента университета Сунгурова, к которому прикосновенны были и другие студенты. В другой вольнодумный кружок, возникший в том же году, входил вольнослушатель университета Адольф Кноблах… В университете было неблагополучно.
Уваров знал, что делал. Он умело создавал себе репутацию среди людей просвещенных, молодых преподавателей, совсем его не знающих, — ведь он не был прикосновенен к университетам около десяти лет.
14 мая он вызвал только что назначенного адъюнктом Петербургского университета двадцатишестилетнего Александра Васильевича Никитенко. Крепостной интеллигент, в девятнадцать лет отпущенный на свободу своим хозяином, графом Шереметевым, под давлением общественного мнения (на дворе 1824 год!), одним из организаторов которого был Рылеев (Никитенко в записках назвал его «редким по уму и сердцу человеком»), бывший в двадцать пятом году домашним учителем у младшего брата Евгения Оболенского, живший на квартире у Оболенского в роковые дни междуцарствия, свидетель офицерских собраний у начальника штаба восстания в дни перед мятежом, Никитенко сжег свой дневник за 1825 год. Школа этих месяцев сформировала его сознание на много лет вперед. В феврале тридцать второго года он записал: «„Европейца“ запретили. Тьфу! Да что же мы, наконец, будем делать в России? Пить и буянить? И тяжко, и стыдно, и грустно!»
Именно так реагировал на запрещение журнала Киреевского, на который возлагал большие надежды Пушкин, и весь пушкинский круг.
Уваров умел читать в душах и понимал людей. С Никитенко он говорил соответственно, зная, что разговор не останется тайной.
«У нас новый товарищ министра народного просвещения, — записал 14 мая знакомец Рылеева и Оболенского, — Сергей Семенович Уваров. Он желал меня видеть; я был у него сегодня. Он долго толковал со мной о политической экономии и о словесности. Мне хотят дать кафедру последней. Я сам этого давно желаю. Уваров человек образованный по-европейски; он мыслит благородно и как прилично государственному человеку; говорит убедительно и приятно. Имеет познания, и в некоторых предметах даже обширные. Физиономия его выразительна. Он давно слывет за человека просвещенного. С помощью его в университете принята и приводится в исполнение „система
Июль. 6. Опять был у товарища министра. Разговор с ним во многом вразумил меня относительно хода наших политических дел, нашего образования и прочее».
Никитенко был человек умный и взглядов либеральных. То, что Уваров намеренно очаровывал его и очаровал, — характерно. Симпатии Никитенко говорят о широкой популярности, которую Сергий Семенович быстро снискал себе в университетских кругах, — причем среди людей молодых и достойных. Вскоре Никитенко поймет цену разговорам Уварова, но далеко не все окажутся столь проницательны.
Это был противник, сильный не только своим официальным положением…
В то время как Уваров вел благородные беседы с бывшим крепостным, он готовился к решающему шагу, продуманному им до мелочей.
25 июля 1832 года он обратился к своему шефу:
«Милостивый государь,
князь Карл Андреевич.
Желая посвятить время отсутствия его императорского величества на обозрение Московского университета и части учебного округа, я покорнейше прошу Вашу светлость представить о сем на высочайшее государя императора благоуважение. Отбытие мое в Москву и окрестности оной, кажется, не продлятся далее одного или полутора месяцев, считая со дня моего отправления, буде Вы, милостивый государь, с Вашей стороны не найдете препятствия к исполнению сего предположения».
Министр народного просвещения его светлость князь Ливен, генерал от инфантерии, естественно, не нашел препятствий для столь похвального рвения и доложил императору.
Николай, во-первых, умилился стремлению товарища министра использовать в интересах службы свободные летние месяцы, когда двор и сам государь переезжали в Царское Село и жизнь в министерствах замирала, а во-вторых, сделал то, на что и рассчитывал Сергий Семенович. Николай написал на прошении: «Согласен, обратить особое внимание на Московский университет и гимназии».
Теперь Уваров отправлялся в Москву с личным поручением царя, что давало ему возможность по возвращении отчитаться лично перед ним же.
Оставалось составить такой доклад, чтобы он произвел на Николая более чем благоприятное впечатление и сделал его соучастником уваровского замысла.
Уваров пробыл в Москве значительно дольше, чем предполагал, — до начала ноября. Он вел себя очень осмотрительно, стараясь никого не раздражать. Наоборот, он продолжал свою тактику: очаровывал склонную к либеральности часть публики и студенчества. Как и в прошлом году, он пытался воспользоваться авторитетом Пушкина, демонстрируя свою приязнь к поэту. Гончаров, бывший тогда студентом университета, вспоминал: «Когда он (Пушкин. — Я. Г.) вошел с Уваровым, для меня точно солнце озарило всю аудиторию: я в это время был в чаду обаяния его поэзии; я питался ею, как молоком матери… Его гению я и все тогдашние юноши, увлекавшиеся поэзиею, обязаны непосредственным влиянием на наше эстетическое образование… И вдруг этот гений, эта слава и гордость России — передо мной в пяти шагах. Я не верил глазам. Читал лекцию Давыдов, профессор истории русской литературы.
„Вот вам теория искусства, — сказал Уваров, обращаясь к нам, студентам, и указывая на Давыдова, — а вот и самое искусство“, — прибавил он, указывая на Пушкина. Он эффектно отчеканил эту фразу, очевидно, заранее приготовленную».
Вскоре после этой публичной демонстрации товарищ министра пригласил к себе на обед Пушкина с тем же любимцем студентов Давыдовым и адъюнктом университета Максимовичем, человеком к Пушкину близким.
Это были действия второстепенные, но тонкие, — Уваров не желал прослыть ренегатом, жандармом от просвещения, солдафоном от науки. В той роли, которую он себе готовил в будущем, ему, хотя бы на первых порах, требовалась поддержка общественного мнения. Его упорные заигрывания с Пушкиным объяснялись именно этим. Недаром же и свою верноподданность в бурном тридцать первом году он выразил при помощи пушкинских стихов.