Правосудие
Шрифт:
– А мой отец — мой отец. Ну и что?
– Я не просилась на этот свет! — выкрикнула Эвелина.
– Не просилась. И я не просился. Мой отец кончил разок для своего кайфа, а все остальное сделала природа. Нравится жить — живи. Не нравится — не живи.
– Ты жестокий.
– Я жестокий? Меня выбросили в жизнь, как в выгребную яму. А ты в жизни ничего не нюхала, кроме французских парфюмов и кокаина. Какое ты имеешь право жаловаться на жестокость?
– Не в деньгах счастье.
– Не в деньгах. Но, если бы ты голодала, я бы из кожи вылез, чтобы тебя накормить — в этом мое моральное обязательство. А все остальное — твое дело.
– У меня никогда не было семьи.
– У меня тоже не было. Но я не виню в этом ни свою затурканную
– У тебя был дом.
– А у тебя есть дворец. Не юродствуй, Эвелина, это тебя школьный психолог научил — слюни пускать? Ты бы не променяла жизнь в Париже на жизнь в юзовской трущобе.
– Я в Арле живу.
– Да какая, к черту, разница, Арль — Шмарль! Я жру амфетамин и даже опиум оттого, что у меня дикие головные боли, у меня два ранения в голову, я не то, что шевелиться — жить не могу, когда начинается приступ. А ты отчего его жрешь? Да, я понимаю, неудовлетворенность — она страшнее пистолета. Ну, так имей мужество сказать себе: «Я хочу!» Делай, что хочешь, и не ищи оправданий в слюнях про тяжелое детство.
– Как ты?
– Как я.
– Мать говорила, что у тебя нет тормозов.
– Они есть — но там, где их не может увидеть твоя мать.
– Ты ничего не боишься?
– Боюсь.
– Чего ты боишься?
– Мороза.
– Мороза? — Эвелина улыбнулась, подумав, что он шутит.
– Мороза, — с ударением повторил он и, помолчав, добавил. — И голода. Мороз и голод — это самые страшные вещи.
– Страшнее боли?
– Они и есть самая страшная боль. Это изнеженные народы с юга придумали геенну огненную. На самом деле в аду — мороз. И голод — его брат. — Он налил в бокалы еще шампанского и усмехнулся. — Пей, пока есть.
– А я люблю зиму, — сказала Эвелина, — Дед Мороз — это символ праздника.
– Зима — время Смерти. А Дед Мороз — это бог Смерти. Зимней смерти, голодной. Поэтому ему приносили жертву, вешали на елку в лесу всякие подарки, чтобы удовлетворился, чтобы не грыз. Но считалось, что и бог Мороз может приносить дары, дары Смерти — тем, кого любит. А чтобы получить его благоволение, требовалось померзнуть и поголодать. Для профилактики люди постились и обливались холодной водой — вот откуда традиция, потом попы все испохабили. Но, чтобы заслужить подлинную любовь бога, требовалось замерзнуть насмерть, - он усмехнулся. — Или — до полусмерти. Если такой человек оставался жив, то получал дар.
– Какой дар?
– А если рассказывал, какой, то умирал, — он разлил в бокалы остатки шампанского. — Даром нельзя получить ничего, за все надо платить. Я ничем не хуже и не лучше тебя, но я дорого заплатил за право пить с тобой шампанское и говорить: «Делай, что хочешь».
– Чем?
Он помолчал, отпил глоток вина.
– Ты знаешь, что я был офицером погранвойск?
– Знаю.
– В начале 90-х, когда в Таджикистане началась гражданская война, наши погранвойска продолжали охранять его границу с Афганистаном — по договору. Погранвойска не приспособлены для ведения боевых действий, в них нет мобильных подразделений. А из Афганистана поперли «духи», очень мобильные, хорошо подготовленные, они уже победили на своей территории. В Таджикистане было достаточно армейцев, с пушками и танками, чтобы вышибить дух из любых «духов» — и вышибли, в конце концов. Но не так было в горах. Они просачивались горными тропами, несли с собой оружие и, соединяясь с местными, формировали серьезные силы. Тогда в погранвойсках стали создавать мобильные подразделения, численностью до батальона, для перехвата и ведения боя в горах. Я служил в таком подразделении, заместителем командира роты.
Однажды мы вышли на перехват, и нас разбили к чертовой матери. Признаю, это не было классической военной операцией, но не я ее планировал. И в горах ни батальон, ни полбатальона не может действовать, как единое целое — там нет фронта, а мы еще и залезли в какое- то ущелье. В общем, мою группу отсекли от основных сил и, перебив половину личного состава, погнали на ледники. Наступила ночь. И была зима. Связи не было. Никто не планировал этот перехват как рейд, у нас не было почти ничего для зимней войны в горах, а что и было, то бросили, пока бежали, — все получилось через жопу. Было двое раненых, они умерли к утру от пустячных ранений — истекли кровью и замерзли. А когда рассвело, снизу снова раздались выстрелы, и мы снова полезли вверх.
Мы не могли достать моджахедов сверху, потому что они прятались за наплывами льда и снега внизу, а мы не могли остановиться, тогда они обошли бы нас с флангов, единственное, что спасало нас от прицельного огня — это расстояние.
Мы не понимали, почему они не прекращают преследование, и мы ползли вверх, задыхаясь в разреженном воздухе, и не было видно подмоги, не было видно ничего, кроме сверкания солнца, мы не знали, где находимся, к концу дня мы полуослепли от ультрафиолета. А ночью меня начал кусать мороз. Я не был ранен, но руки были изодраны об лед, теперь это все распухло, почернело и болело на холоде жутко. Всех мучил голод, глаза резало, как от сварки, но, несмотря на это, мы начали клевать носами от усталости, а на рассвете моджахеды подстрелили одного из наших, и мы снова побежали, бросив его на снегу.
Я начал подозревать, что афганцы знают, что делают, что мы уже не в Таджикистане, а впереди какое-то препятствие, которое мы не сможем преодолеть. Мы начали мерзнуть уже и на солнце, мы уже не понимали, что рвет наши лица — солнце или мороз, ноги дрожали от переутомления и голода, легкие были обожжены ледяным воздухом.
– По этому лесу, Эвелина, — он кивнул за облитое лунным светом окно, — я мог бы идти, почти без остановок, неделю, две недели — питаясь корой и мерзлыми ягодами. Но трое суток на леднике — это месяц. Я был крепким парнем, но чувствовал, что третью ночь могу и не пережить, а я был в лучшем состоянии из пятерых, оставшихся в живых. Вечером я изложил им свои соображения. Впереди нас ждал расстрел возле какой-нибудь стенки — если сможем отлепиться ото льда на рассвете. Я предложил атаковать — и будь, что будет. Мы не могли подобраться к моджахедам незаметно, они находились в каких-нибудь пятистах метрах и выставляли наблюдателей на ночь. Мы могли надеяться только на прорыв — или на легкую смерть. Мои бойцы согласились без команды, терять уже было нечего.
Мы выждали — в расчете на то, что какая-то часть охотников заснет. Потом растянулись широкой цепью и поползли, пытаясь преодолеть скрытно хотя бы начальный отрезок дистанции. Но нас обнаружили почти сразу. Тогда мы с воплями вскочили на ноги, чтобы ринуться вниз - и покатились вниз. Там был лед, кое-где — чистый, кое-где — покрытый снегом. Когда мы днем шли вверх, наши ноги легко пробивали подтаявший снег. А ночью ударил мороз, и все превратилось в сплошной каток, мы покатились кубарем и поехали на задницах прямо на лупившие в нас стволы, мы даже стрелять толком не могли, мы непрерывно нажимали на спусковые крючки, но наши автоматы выписывали кренделя вместе с нами, и пули летели, куда попало. А когда я доставал гранату, автомат вообще вылетел у меня из рук, он доехал до моджахедов раньше, чем на головы им упала граната, а потом уже и я свалился в это месиво — через секунду после взрыва. Они устроились под сугробом, я слетел с него, как с трамплина, а на меня обрушился мой боец и тут же врезал мне по ребрам прикладом. И мы орали там, в дыму, в лицо друг другу — он сидел у меня на животе и пытался выбить мне глаза стволом автомата, потому что у него уже не было патронов, и он ни черта не соображал от ярости, а я пытался защититься руками и попасть ему коленом по почкам, пока кто-то третий не сшиб его с меня ударом ноги. Я встал на четвереньки, нашаривая автомат, увидел пламя выстрелов внизу по склону и решил, что — все, хана — снизу идут на подмогу, но стрельба быстро прекратилась. Потом, оказалось, что стреляли убегавшие моджахеды, когда рассвело, мы вычислили по свежим следам, что их было трое.