«Предисловие к Достоевскому» и статьи разных лет
Шрифт:
«Мёртвые души» Гоголя начинаются, как ни странно, более похоже на Лермонтова, чем на Пушкина: здесь тоже движение: «В ворота гостиницы губернского города NN въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, в какой ездят холостяки…» И это не случайное начало: вся книга – о движении Чичикова по губернии, недаром бричка станет одним из самых запоминающихся предметов в «Мёртвых душах», недаром и кончится книга движением, но уже не Чичикова: «Русь, куда ж несёшься ты, дай ответ?..»
Но другие, более ранние, чем «Мёртвые души», работы Гоголя, объединённые под общим названием «Петербургские повести», начинаются
В обеих этих повестях действительно произойдут события невероятные, фантастические – они оправдают такое начало. Но разве «Униженные и оскорблённые» – фантастический роман? Разве там будут переписываться собаки и носы станут молиться в Казанском соборе? Нет, ничего подобного не будет. Зачем же тогда Достоевский начинает роман таким точным указанием времени, когда с рассказчиком, от чьего имени ведётся повествование, «случилось престранное происшествие»?
Пожалуй, даже указание времени излишне точное: прошлого года, двадцать второго марта, вечером… Когда мы прочтём ещё несколько строк, то узнаем, что действие происходит в Петербурге, на Вознесенском проспекте. Но, вчитавшись внимательнее, мы через несколько глав поймём, что точность эта не подлинная, что главного-то мы не узнали: «прошлого года» – ничего не значит; события, описанные в романе, не могли происходить за год перед тем временем, когда Достоевский писал свой роман, – в книге сознательно перепутаны сороковые и шестидесятые годы. Значит, точная дата, открывающая книгу, понадобилась автору только для того, чтобы убедить читателя: всё описанное было на самом деле; заставить читателя верить тому, что он прочтёт дальше.
Так с первых же слов автор ставит непременное условие, заключает договор с читателем: нужно верить всему, что будет рассказано; как бы странно ни было, на первый взгляд, любое происшествие, – оно могло быть; оно точно отражает ту непривычную, странную действительность, в которой живут герои Достоевского: действительность обострённых, обнажённых чувств.
Между тем после первой фразы ничего необыкновенного или странного не происходит. Наоборот, Достоевский рассказывает о вещах совершенно обычных, даже скучноватых: «Весь этот день я ходил по городу и искал себе квартиру. Старая была очень сыра, а я тогда уже начинал дурно кашлять. Ещё с осени я хотел переехать, а дотянул до весны».
Язык Достоевского в первом абзаце нарочно, подчёркнуто прост, даже и не похож на литературный. Скорее так говорят, а не пишут в романах: «…хотелось квартиру особенную, не от жильцов… хоть одну комнату, но непременно большую, разумеется вместе с тем и как можно дешёвую». Тем не менее, сразу после этих, как будто и корявых, слов мы узнаём, что рассказчик – писатель.
2. Фантастический мир Петербурга
Во втором абзаце разговорный тон исчезает. Перед нами возникает один из главных героев Достоевского: город, Петербург. Вспомним ещё раз описание Петербурга, данное Гоголем:
«Но страннее всего происшествия, случающиеся на Невском проспекте. О, не верьте этому Невскому проспекту. Я всегда закутываюсь покрепче плащом своим, когда иду по нем, и стараюсь вовсе не глядеть да встречающиеся предметы. Всё обман, всё мечта, всё не то, чем кажется… Он лжёт во всякое время, этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь сгущенною массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях, и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать всё в не настоящем виде».
Петербург у Гоголя – живое существо, страшный, фантастический город-спрут, который губит всё человеческое, возвышенное, искреннее, как погубил художника Пискарёва в «Невском проспекте». Гоголь описывает город, пользуясь, как это ему свойственно, чудовищными преувеличениями: «гром и блеск, мириады карет», «сам демон зажигает лампы», но главное у него: город – живой, «он лжёт во всякое время», он ужасен, как чудовище.
У Достоевского город – тот же, и описание его, без сомнения, навеяно гоголевским: «Я люблю мартовское солнце в Петербурге, особенно закат, разумеется, в ясный, морозный вечер. Вся улица вдруг блеснёт, облитая ярким светом. Все дома как будто вдруг засверкают. Серые, жёлтые и грязно-зелёные цвета их потеряют на миг всю свою угрюмость; как будто на душе прояснеет, как будто вздрогнешь или кто-то подтолкнёт тебя локтем. Новый взгляд, новые мысли… Удивительно, что может сделать один луч солнца с душой человека!»
Да, это гоголевский Петербург, в нём те же «серые, жёлтые и грязно-зелёные дома» с их угрюмостью. Но описание Достоевского не так безысходно; в этом мрачном городе мелькает иногда хоть «один луч солнца», и в этом пейзаже присутствует человек, его душа, умеющая радоваться тому, что на мгновенье «улица вдруг блеснёт», «дома как будто вдруг засверкают». Так входит в роман тема человека и города, которая потом разовьётся в «Преступлении и наказании».
«Но солнечный луч потух; мороз крепчал и начинал пощипывать за нос; сумерки густели; газ блеснул из магазинов и лавок».
Этот Петербург уже, без сомнения, гоголевский, тот самый, где носы разгуливают по улицам в мундирах статских советников, а портреты выходят из своих рам; город, где не только могут, но и должны случаться «престранные», фантастические происшествия.
И, действительно, внезапно остановившись посреди Вознесенского проспекта, рассказчик почувствовал, что с ним «вот сейчас… случится что-то необыкновенное». И снова повторяет через несколько строк: «Например, хоть этот старик: почему при тогдашней встрече с ним я тотчас почувствовал, что в тот же вечер со мною случится что-то не совсем обыденное?»
Внешность старика описана подробно, очень подробно – с теми подробностями, на какие способен только Достоевский:
«Старик своим медленным, слабым шагом, переставляя ноги, как будто палки, как будто не сгибая их, сгорбившись и слегка ударяя тростью о плиты тротуара, приближался к кондитерской. В жизнь мою не встречал я такой странной, нелепой фигуры… Его высокий рост, сгорбленная спина, мертвенное восьмидесятилетнее лицо, старое пальто, разорванное по швам, изломанная круглая двадцатилетняя шляпа, прикрывавшая его обнажённую голову, на которой уцелел, на самом затылке, клочок уже не седых, а бело-жёлтых волос; все движения его, делавшиеся как-то бессмысленно, как будто по заведённой пружине, – всё это невольно поражало всякого, встречавшего его в первый раз».