Предвестники табора
Шрифт:
События протекали в следующей последовательности.
Сначала разговор сник, превратившись в обрывочные замечания по поводу «баталии», происходившей на доске.
Потом я выжал из себя очередной ход. Мишка этого не увидел — он смотрел куда-то в сторону, на остывавшую печь, но потом обернулся, как-то даже рефлекторно.
— Ты пошел?
— Да-да… теперь твой ход… — я покивал головой, зевнул, потом взгляд натолкнулся на три стрельчатые, стоявшие рядом фигуры слонов, у меня зарябило в глазах, и я уронил голову окончательно.
Вернулся от легкого толчка;
— Эй!.. Что с тобой?
— Чего?..
— Ты спишь что ли? Заснул? Мы договаривались до двух ночи сидеть. Ходи — твой ход.
Из смежной комнаты послышалась возня, ворчание; потом более отчетливое:
— Чего себя мучить, я не знаю! — недовольный голос моей матери, чуть гулкий от дремы и мягкой подушки.
— Ходи же! — резко повторил Мишка.
Меня качнуло назад, потом я все же попытался сконцентрироваться, но вдруг не выдержал:
— Слушай, может, завтра доиграем? А сейчас спать пойдем?
— Наконец-то прозрение наступило! — пронзительный скрип пружин на кровати — мать села; потом принялась энергично шарить босыми ногами по облезлому деревянному полу, стараясь надеть шлепанцы, — слышались короткие наждачные тычки.
— Нет, я не согласен! Давай продолжать! — от негодования Мишка даже привстал и вытаращил глаза; мне пришло в голову, что они сейчас ничего не видят.
— Нет, нет, все, спать, спать, — щурясь от света, мать прошла к столу, — завтра доиграете. А сейчас руки мойте и в постель. Давайте, давайте… я полью вам из ковшика. — И, наклонившись к нам, повторила уже более напористо:
— Вы слышали меня или нет? В конце-то концов!
— Все, Миш, давай завтра доиграем и правда, — я устало поднялся из-за стола; вид у меня был такой убитый, что даже матери хотелось подчиниться.
— Что ты сказал? — Мишка так опешил, что едва сумел выговорить эти три слова; но потом, видно, проглотил слюну, — завтра доиграем — так ты сказал?
— Ну ты как знаешь. Можешь продолжать сидеть, если хочешь, а я пойду.
— Вот молодец! Пошли, я тебе полью, — тон матери всегда становился благодушным, когда ей удавалось одержать победу над Мишкой.
— Черт возьми, да что это такое! — Мишка вскочил, молниеносно повернулся волчком на триста шестьдесят градусов и прищелкнул пальцами, — ты просто… просто… ты говорил до трех ночи или хотя бы до двух! Давай до двух, слышишь? До двух! — взвизгнул он едва ли уже не плача; но потом и заплакал, и весь покраснел.
— О, о! Тебя чего, опять припадки что ли бить начинают? — мать презрительно скривила губы, — Максим, пойдем. От дураков…
— Не говори так тоже, ладно? — сказал я предупредительно; к этому моменту сон у меня уже как рукой сняло, но обратной дороги не было, да я и не испытывал такого желания — идти на попятную, — мы просто доиграем завтра и все.
— Доиграешь, доиграешь… Пошли!
Я мыл руки в предбаннике, а Мишка все пускал в мою сторону чудовищные угрозы, совершая при этом
— Ты проиграл, слышишь?.. Если ты сейчас же не сядешь за стол и не продолжишь игру, то ты проиграл! Ты забрал четыре моих фигуры против одной — но ты проиграл. Говорили, сидим до двух — значит, до двух. Ты проиграл!
— Хорошо, я проиграл, только успокойся, — сказал я уверенно; вошел в комнату и принялся вытирать полотенцем руки и лицо; мать осталась в предбаннике.
Честное слово, я сам удивлялся собственным непреклонности и спокойствию, и, в то же время, меня вдруг начинала забирать какая-то странная гордость.
С другой же стороны, все можно было объяснить несколько проще: так уж я устроен, что если некий исход зависит лично от моего решения, — то есть я держу ситуацию, — напором и истерикой меня никому не удастся переубедить — даже Мишке.
— Проиграл, да? Ты это признаешь? — осведомился Мишка в последний раз, и будто бы давая мне понять этим вопросом, что я должен к чему-то приготовиться.
— Да.
— Ну так получай! — он схватил случайные фигуры с доски и принялся энергично бросать их в меня.
Я так опешил, что даже с места не мог сдвинуться, а старался уклониться от летевших в меня шахмат, стоя на месте и не отрывая от лица взмокшего полотенца. Получалось не всегда, хотя и шахматы летели просто куда попало, ударяясь чаще всего о печь.
В комнату вбежала мать.
— У тебя что, совсем крыша поехала? Так, Максим, иди-ка в комнату, я сейчас с ним разберусь…
Она заставила его сесть; у него сочились слезы из глаз, он пытался ей что-то сказать, а вернее, протараторить, но она все перебивала его одними и теми же словами, вроде: «Хватит, хватит, замолчи. Тебе лечиться надо, ей-богу! От припадков. Хватит…» и т. д. — со все более успокоительной интонацией. Мишка так ничего и не мог вставить, ни единого слова; в конце концов, его попытки ослабели. Он повернулся к разграбленной шахматной доске, машинально запустил руку в хлебницу, стоявшую на подоконнике, и потащил в рот порцию крошек. Потом еще и еще… У него образовались пунцовые мешки под глазами и воспалившиеся сосуды в самих глазных яблоках были такого же цвета. Каждый раз, когда он открывал рот для новой порции крошек, у него вырывался теплый прерывистый вздох, пузыривший слюну.
Моя мать еще долго читала ему нотации, но, кстати говоря, ни разу не пригрозила нажаловаться его отцу ни завтра, ни послезавтра, никогда. Похоже, когда дядя Вадик напивался, он в прямом смысле слова переставал для нее существовать (так, по крайней мере, она всегда утверждала). Потом все же пошла спать, — а Мишка нет, он сидел еще очень долго, без электрического света, и все ел крошки.
Поверх оконных занавесок луна пролила на его кудрявую шевелюру мучнистое гуашевое пятно.
Позже он скажет мне, что в ту ночь под лунным светом у него случилось поэтическое настроение.