Предыстория
Шрифт:
Белые колонны крыльца, деревянные, покрашенные белой краской. Ян через три ступеньки перемахнул лестницу и, пройдя маленьким коридором, свернул налево, в свою комнату. Комната раньше была большой, но книги все прибывали и прибывали, их было уже так много, что пришлось отгородить от комнаты один уголок и, поселившись там, остальную часть уступить книгам. Это был его мозг, его счастье, его жизнь, в которой он вырос, которая его воспитала. Девять десятых его дохода шло на книги, и сам он давно стал их пленником, их рабом.
Комнатка его с большим светлым окном в сад, расстилавшийся за домом и изрядно запущенный (некогда и некому было за ним ухаживать, только соседи, хозяйничавшие в нем, как в собственном, иногда следили за плодовыми деревьями, все же остальное росло как хотело — буйно и безудержно,
Когда Ян вошел в комнату, кто-то поднялся с его постели и бросил в пепельницу окурок сигары. Это был товарищ Яна по университету Вольдемар Бага, нескладный парень, напоминавший медведя сдержанной силой своих движений и большой неловкостью в обращении с мелкими вещами (вот и сейчас окурок выпал из пепельницы, и уголок бумажного листа уже начинал тлеть). Ян потушил окурок и, ликвидировав опасность пожара, присел к столу. Бага сидел, впившись в книгу и, видимо, был не намерен начинать разговор, пока не проглотит несколько оставшихся листов.
Странный парень был этот Бага, весь какой-то корявый, словно его срубили наспех, торопясь выпустить в свет, с руками, напоминавшими по толщине ноги, грудью, как кузнечные мехи, с вечно спутанной гривой каштановых волос и тяжелыми бровями, нависшими над глазами. Напрасно стали бы мы искать в его лице что-либо красивое. Рот был вечно сжат в свирепо-юмористическую улыбку, нос, как обломок скалы, неловкий и массивный, висел над губами, красивы были, пожалуй, только ресницы, длинные, густые и черные. И между тем, он нравился девушкам неистребимой веселостью своего характера, способностью находить смешное даже в самых грустных обстоятельствах. Пожалуй, один Ян знал, что иногда на этого веселого сильного парня находили припадки беспричинной страшной тоски, и тогда он пил, пил несколько дней страшно, после чего становился опять тем же саркастическим Багой, которого знали все. Но причин этих запоев не знал даже Ян, хотя был к нему ближе всех. Бага не любил ректора и попов, самого верховного правителя страны и самого мелкого стражника его, не любил мещан и фанатиков, не любил даже университет («Панургово стадо», а ректор в нем главный баран, и все за ним идут, во всем положившись на его потерянную совесть»), а пришел в него только из-за огромных залов архивов и подвалов, где хранились бесконечные сокровища науки, в книгах он рылся как крот, чихая от пыли, не ходя из-за них на лекции, а если и приходил, то постоянно думал о чем-то своем, не обращая на профессора никакого внимания. Странно было только то, что он несомненно привязался к Яну, хотя тот и был ярким типом романтика в жизни. Слова у Баги были такие же корявые, как и сам, если он не воодушевлялся и не был немного пьян, но зато тогда — Ян это сознавал — говорил так, что ему мог позавидовать и Цицерон.
Они во всем были различны внешне. Ян, высокий и стройный, с лицом, похожим на лицо старой греческой статуи, с огромными глазами и ликом бога, был абсолютно отличен от Баги, тоже высокого, но по форме напоминавшего квадрат, большого и грузного, как мамонт, с лицом, рубленым из куска металла, с разлатыми бровями. Они были сходны, как, предположим, олень и зубр.
Эта странная пара сидела некоторое время молча, потом Бага отбросил синий том в сторону и уставился на Яна глазами, в которых было столько детски-простодушного, что Ян удивился. Глаза были синие-синие, невероятной глубины, и оставалось только пожалеть, что брови вечно скрывали их, что сам Бага вечно ходил с опущенной книзу, как у бугая, головой. Потом где-то в их глубине загорелось лукавство, и он свирепо рявкнул на Яна, без всякого предварительного приветствия: «Ересь!»
Не понявший Ян переспросил его.
«Ересь, — еще свирепей рявкнул Бага и прибавил: — А если судить по этой записи, то ты — свинья».
Ян расхохотался — слишком уж неожиданным был переход Баги в состояние гнева.
А Бага рассвирепел и, схватив книгу, ткнул в чистый лист, где Ян, по своему обыкновению кратко записал впечатление. «Читай, бессовестный».
Ян удивленно пожал плечами и прочел: «Что касается взглядов автора на культуру, то он, по-моему, прав. Есть племена, способные создавать красоту только вокруг себя, но не проявившие себя в книге. Эти народы воспринимают красоту как нечто, я бы сказал, практическое. Они создают песни, красивые изделия собственных рук, в которых проявляется полностью их душа так, что книге не остается ничего. Они воспринимают чужую литературу, так как сами насадили ее и, пожалуй, неспособны ее создать».
Бага наклонился к книге и, тыча в нее пальцем, заговорил со скрытой угрозой:
— Эта запись свидетельствует только о том, что ты дурак, такая глупая запись, глупее рожи Каниса, а глупее уже трудно представить. Ведь, кажется, умный человек, а пишешь такое…Ты знаешь, я опасаюсь, не в состоянии ли кратковременного помешательства ты это записал… а? Отвечай же, дубовая башка. Или ты был пьян, как капеллан храма 11 000 мучениц.
Ян облокотился на стол и спросил Багу спокойно:
— А разве я не прав? Взять для примера хотя бы наш народ. Какие он создал старинные красивые песни, как неповторимы народные костюмы, кое-где еще сохранившиеся? Или наша мебель, пузатая, сочная, красивая, как сама жизнь, напоенная ее толстой прелестью, — ведь руки мастеров, делавшие ее, были истинно руками художника. Наш народ талантлив, но он неспособен вложить свою душу в книгу. За эти столетия, как мы покорены, не появилось ни одной книги, автором которой был бы лесной человек, у нас нет азбуки, а если ее и придумывали, то она не приживалась… Разве я не прав? Если так, то скажи — в чем?
— Эх, Ян, Ян, глубоко же засела в твою голову наша премудрость. Да понимаешь ли ты, что если у нас нет литературы, то это не вина нашего народа, а его беда, его вечная горечь. Как ты смеешь думать, что наш народ дурак, другое дело, что наш народ угнетен, что ростки его культуры сразу душили, не давая выйти на свет. Эти собаки покорили наш народ, хотят лишить его языка, но он пока что не думает петь свои «красивые песни» на языке покорителей, а поет на своем. Его затоптали в грязь, огнем выжигали малейшие проявления его ума, его желания заговорить в книге на своем родном языке. Ты помнишь, что сталось с Симоном Лингвой, который сочинил первый этот самый «не прижившийся» алфавит. Помнишь? Скажи мне, что ты помнишь?
— Его сожгли и…
— И его книги тоже. А ты мне можешь поручиться, что та самая «еретическая рукопись», из-за которой его прикончили, не была написана на нашем языке? Нет? Вполне ясно, что алфавит, которым не написана ни одна книга, мертв. И вот творцов этих книг предусмотрительно уничтожали. Перечислим-ка мы этих авторов алфавита, а ты отвечай, что ты знаешь об их судьбе… Фаддей Острогорский…
— Убит неизвестными в своем доме.
— Каноник Тирский?
— Задушен в келье у подножья распятия.
— Кастусь Береза?
— Казнен за исповедание ереси на главной площади Свайнв[ессена].
— Да, и даже вышла книга его на родном языке, и алфавит ее был не рунический, а наш. Жаль, книга эта была изъята отовсюду, и автор погиб на костре из своих книг.
— Владимир Брама?
— Выпил по ошибке яд.
— Вот именно, по ошибке. Плюс к тому получив удар кинжалом в живот, как было установлено. Это, очевидно, тоже за то, что шрифтом Березы написал книгу, сожженную врагами.
— Янош Чабор?