Преисподняя
Шрифт:
Узнав о Хартмане, Першин выругался:
— Я же приказал его не брать!
— Никто и не брал, — ответил Бирс и объяснил, что произошло.
Першин на чём свет костерил американца, но все же навестил его, когда тот лежал на одеяле, разостланном на полу.
— Я вас предупреждал, Хартман, — хмуро напомнил Першин. — Вот что получается, когда любители не слушают профессионалов. Вы взялись за чужое дело.
— У меня не было другого выхода. А сидеть, сложа руки, я не привык, — возразил Хартман.
— Могу сказать лишь одно: вы очень смелый человек. В одиночку,
— Спасибо, сэр, — поблагодарил Хартман, бледный от потери крови.
Фельдшер обнаружил у него проникающее ранение в плевральную полость, требовалась операция, но эвакуировать его возможности пока не было, и он терпеливо ждал, морщась от боли и справляясь время от времени о судьбе Джуди.
Её искали повсюду. Патрули обошли все помещения, но она исчезла, даже следов её не могли отыскать.
22
К утру отряд прочесал весь лабиринт и вышел к мощной крепостной стене, армированной стальными балками; техники измерили приборами толщину стены и недоверчиво ахнули: несколько метров стали и железобетона!
Судя по всему, это был главный бункер, который они искали. Похоже, обитатели бункера замуровали себя, ни ворот не было, ни маленькой щели — глухая голая бронированная стена.
Да, это был главный бункер альбиносов, святая святых и, как водится — устой, надежда и оплот. Первые обитатели бункера оказались здесь как бы в изгнании, в эмиграции; для детей, родившихся под землёй, для всего второго поколения, бункер был отечеством, милой родиной, они её любили и о другой не помышляли.
Першин понимал, что вести с ними переговоры бессмысленно и бесполезно: они не выйдут, не станут объясняться, не смиряться и предпочтут смерть.
Он решил вывести пленников наверх, дать отряду отдых. К этому времени отряд едва держался на ногах, пот ел глаза, все тяжело и хрипло отдувались.
Отряд с трудом отыскал дорогу назад. Разведчики бродили, перебираясь с горизонта на горизонт, петляли, пока не нашли вентиляционный ствол — широкую трубу, прорезающую толщу земли снизу вверх. В свете фонаря вмурованная в трубу железная лестница отвесно уходила в сумрачную высоту. И теперь, чтобы подняться наверх, всем предстояло одолеть эту лестницу и эту трубу.
Было раннее утро, сентябрь, бабье лето. Вся трава в обширном московском дворе посреди Чертолья была усыпана разноцветными палыми листьями. Во дворе повсюду росли липы, тополя, клёны и рябины, медленно и бесшумно листья скользили вниз, и казалось, в неподвижном воздухе за ними тянутся пёстрые извилистые следы.
Кто любит Москву, тот знает сонливую погожую задумчивость московских дворов в разгар бабьего лета и к печали своей или к радости со смирением ждёт перемены судьбы, которая в эту пору случается неизбежно.
На краю двора, в густых зарослях жимолости, чубушника и одичалой сирени, поодаль от домов и построек стоял заброшенный каменный сарай. Никто не знал, за какой надобностью он здесь поставлен и какая в нём человечеству нужда. Правда, никто до сих пор не интересовался, что и не мудрено: мало ли у нас настроено, что никому не нужно, однако никому не мешает.
В тишине осеннего утра дверь, которая никогда прежде не открывалась, неожиданно заскрипела, и рослые автоматчики в грязной пятнистой форме стали выводить из сарая измученных бледных людей, которые тут же бессильно опускались на траву, словно после тяжкой пешей дороги. С лихорадочным блеском в глазах пленники затравленно озирались, каждый жадно вдыхал прохладный утренний воздух.
Никогда ещё уютный зелёный двор в самом центре Чертолья не собирал столько людей — весь двор заполонили. Измождённые, они молча и неподвижно сидели на траве под деревьями, и разноцветные листья, кружа и взмывая, плыли над ними, как причудливый флот.
Хартман и молодой альбинос лежали в стороне на расстеленных на земле одеялах. Американец время от времени забывался, обессиленный потерей крови, недосыпом, усталостью, альбинос бессонно озирался — вероятно, слишком разительной была перемена: он внимательно обозревал разноцветные осенние деревья, траву, цветы, увитые плющом дома и пристально всматривался в прозрачное высокое небо, где умиротворённо плыли невесомые пушистые облака.
— Как ты? — присел возле него на корточки Бирс.
— Нормально, — сдержанно и односложно ответил альбинос.
— Очень больно?
— Я привык.
— Ты когда-нибудь видел небо?
— Нет.
— Никогда?
— Никогда.
— Нравится?
— Я не знаю. Пусто.
Да, он привык к тесноте, стенам, потолку, ограниченному пространству, даль и простор были для него пустотой, которая существовала вокруг неизвестно зачем.
Бирс подумал, что юноша впервые видит солнце, траву, деревья и прочее, прочее, что люди знают с рождения. И какой же должна быть идея, если вера в неё лишает человека чего-то важного для него, столь же ценного, как и сама жизнь. Впрочем, она и жизни лишает с лёгкостью, словно это пустяк.
В ожидании машин Бирс размышлял, как разговорить альбиноса, чтобы разузнать что-нибудь о Джуди. Пленника наверняка интересовало, что с ним станет, но он не задал ни одного вопроса, что, впрочем, и понятно было: когда человек обязан лишь выполнять приказ, он не должен задумываться, что его ждёт. Там, внизу, они не имели права задумываться о будущем, у них не было будущего, вернее, будущее означало для них новый приказ, и это было всё, что их ждало впереди.
— Сейчас тебя отвезут в госпиталь, — наклонился Антон к альбиносу.
— Зачем? — спросил альбинос.
— Тебя там подлечат…
— Чтобы убить? — с прежним равнодушием поинтересовался альбинос.
Изо дня в день им твердили — плен означает смерть, они готовы были к ней, Бирс не замечал в пленнике ни страха, ни тревоги. Тот знал, что его ждёт, но сохранял спокойствие перед любой участью, какую уготовила ему судьба.
— Почему убить? — удивился Бирс. — Вылечат, будешь жить.
— Это обман, — убеждённо сказал пленник.
— Обман — то, что тебе вбили в голову. Никто не собирается тебя убивать. Ты мне лучше скажи: ты действительно не знаешь, где американка?