Прекрасность жизни
Шрифт:
– И я рад, что мы убьем лебедя Борьку. Тем самым мы бросим вызов обществу, его морали, предрассудкам и заодно покушаем... "Долой старую мораль! Обнажимся!" - как говорил Достоевский, и я смело произношу это слово, потому что такое противоречие не антагонистическое, а выражает лишь то, что жизнь идет, не топчась на месте, и скромные наши берега будут вскоре озарены присутствием нового человека...
Негодяи захохотали. "Подлецы!
– хотел мысленно воскликнуть я.- Как вы смеете употреблять в подобном контексте такие высокие слова, которым вы научились в институтах и университетах за счет того общества, над моралью которого вы собрались тайно глумиться?! Да видели бы таких сволочей, как вы, ваши отцы, которые, возможно, положили жизнь на то, чтоб все, в том числе и вы, благоденствовали в нашем краю и мораль расцвела у нас пышным цветком, или, может, просто участвовали ваши отцы в освоении целинных и залежных земель, ставя первые палатки на суровой казахской земле и в мыслях не имея, что их отпрыски дойдут когда-нибудь до такого цинизма, чтобы есть лебедя Борьку на этом чудном историческом берегу, где вся природа замерла и слилась в гармонии с человеком, который кажется ей добрым. Неужели ваша так называемая "ученость"
Я огляделся по сторонам и понял. Пока я буду бегать за милицией, они убьют лебедя Борьку, и если даже не успеют его съесть, то все равно окажутся тем самым совсем пропавшими для общества, погрузившись в огненную геенну безверия и наплевательского отношения ко всему святому. Одновременно я не бросился на них. Я никогда не занимался физкультурой, обрюзг, отяжелел к своим тридцати восьми годам, и сражение непременно было бы мной проиграна Меня могли избить. Били бы ногами, с таких станется - опьяненные вином, жаждой лебединого мяса, они могли бы не остановиться ни перед чем, я сам неоднократно дрался ногами.
И тогда я принял единственно правильное в этих условиях решение. Чтобы не погибнуть от холода, я выпил остатки водки из бутылки, крадучись направился к морю, по горло зашел в мелководье Куршского залива и закричал, пуская пузыри:
– Тону! Тону!
Видимо, в этих парнях еще не выветрились останцы человечности. Они насторожились, мигом сбросили с себя одежду, тоже вбежали в мелководье Куршского залива и вытащили меня на берег греться у костра и кататься по песку, мокрого, дрожащего, с зубом, не попадающим на зуб. Мне дали водки. Катаясь по песку, я незаметно ослабил путы лебедя Борьки, и он вдруг взлетел, с шумом захлопав крыльями, как взлетает громадный самолет на Внуковском аэродроме, низко двигаясь над блочными многоэтажками Теплого Стана и Ясенева так, что в квартирах людей иногда дрожат стекла, мешая смотреть телевизор. Лебедь летел! Он держал курс на Калининград, и в покачивании его крыл, гордой осанке слышалась неземная торжественная мелодия, музыка совести, милосердия, гармонии, братства всего живого на земле, зверей, растений, птиц, веры в счастливое будущее всех народов, мир, дружбу и разрядку с Америкой.
– Ну что, стыдно, подлецы?
– тихо спросил я подонков.
– Стыдно, батя,- опустив головы, сказали они.-Уж ты не сдавай нас в милицию, договорились? Ты водки еще выпей, мы тебя еще и коньяком угостим...
– Да, я выпью вашу водку, выпью ваш коньяк, но лишь с одним условием, чтоб вы, поросята, обои немедленно рассказали, как вы дошли до жизни такой!..
– Действительно поросята,- вынуждены были согласиться они, и один из них, а именно рыжебородый начал свой рассказ:
– Иногда, под влиянием магической травы, которую я покупаю на Центральном телеграфе города Москвы, мне удается совершать путешествия не только в пространстве, но и во времени. Однако путешествия эти не всегда заканчиваются благополучно. Так, например, последний раз я оказался в имперском Петербурге 1908 года. Свирепствовали суровые годы реакции. Братоубийственная война с японцами и последующее декабрьское восстание 1905 года изрядно пошатнули трон империи, отчего репрессии еще больше усилились. Столыпин вешал всех с помощью своих военно-полевых судов, отчего репрессии еще больше усилились, и даже появилось такое выражение "столыпинские галстуки". Росло полное обнищание и приток крестьян в город, где они спивались, работая на заводах и играя по трактирам на гармониках. А в те времена, вы знаете наверное, махровым цветом цвело в культуре и литературе унылое упадничество, основным выражением которого являлся так называемый СПРИ, Союз Писателей Российской Империи, где было и немало честных людей, но в правлении его засели махровые декаденты и валютчики. Они совершенно не заботились о качестве и судьбе литературы, а думали лишь о том, чтоб побольше хапнуть, понастроить дач, наполучать квартир в 120 кв. метров и, уйдя на покой, заняться винными откупами. Сам я был далек от литературы, но у меня был товарищ, молодой писатель 1880 года рождения, который никак не мог вступить в этот союз, хотя очень сего хотел, многого еще не понимая в жизни. И он уже почти было туда вступил, вернее даже и совсем вступил в 1899 году, но его оттуда тут же выгнали, придравшись к тому, что он якобы связан со Львом Толстым, а также передает рукописи за границу, что являлось откровенной ложью, потому что он был тихий, мирный, малосознательный человек и лишь любил, мечтательно смоля пахитоску, глядеть в окно в своем шелковом стеганом халате, а потом описывать все, что он в этом окне увидел. Именно он и рассказал мне во время моего путешествия в 1908 год ту самую кошмарную историю, которая и послужила толчком к тому, что я только недавно собирался сделать с лебедем Борькой и чего избегнул лишь благодаря вмешательству судьбы в вашем лице, товарищ! А молодой писатель 1880 года рождения говорил мне:
– Я, милостивый сударь, не знаю, как вас звать и как вас по батюшке, уже совсем было снова вступил в СПРИ и был настолько в этом уверен, что побился об заклад на ящик шустовского коньяка, что меня туда примут. Однако судьба в лице моих врагов снова вмешалась в мою биографию, и мой прием снова отложили, отчего, потерпев моральный крах, я получил и весьма ощутимый материальный убыток. Я вынужден был купить этот ящик, и мы, своей веселой декадентской компанией, отправились к Петропавловской крепости пить и гулять. Не стану описывать нашего скотского веселья! Мы наняли лодку, сломали весло, купались в одном исподнем, фраппируя солидную публику, а потом я заснул на берегу, удушенный коричневым коньячным змием. Очнулся я уже в участке, в обществе пьяниц и беглых сибирских бродяг. Уже от одного этого мне стало страшно, и я застучал в окованную сталью дверь. Вопреки моим ожиданиям, меня выпустили из тусклого помещения, привели в кабинет к приставу и стали стыдить, что я, такой известный молодой писатель 1880 года рождения, так себя веду. Я терялся в догадках, не ведая причин этой полицейской любезности, и лишь потом мне стало понятно, что друзья мои уже подняли к тому времени на ноги "весь Петербург" и какое-то видное лицо уже телефонировало в участок, чтобы ко мне отнеслись помягче, учитывая мою художественную нервную натуру. Дело шло к освобождению, воздух свободы уже шумел передо мной, как ветвь, полная плодов и листьев, но мне вдруг пришло на ум порадовать собеседника безвинным и остроумным на мой взгляд анекдотом. Я спросил его, знает ли он, почему чины полиции не могут есть маринованных огурцов? Он сказал, что ему сие неизвестно. Потому что у них голова в банку не проходит, сказал я и тут же был водворен обратно к бродягам, откуда выбрался лишь на следующий день под давлением либеральной общественности, адвокатов, певца Федора Шаляпина и баронессы Будберг... Я вижу, вы пришли к нам из иного мира, накурившись магической травы, так пусть моя история послужит для вас хорошим жизненным уроком и помешает вам совершать в своей жизни необдуманные поступки, а я сделал для себя соответствующие выводы, и мое имя вы еще узнаете в своем будущем...
– Он был столь надменен и мудр,- продолжил рыжебородый,- что мгновенная ненависть охватила меня, и я поспешил вернуться в наш счастливый 1984 год, где услышал от известного советского поэта Евгения Р., что в Союз писателей был недавно принят один человек, которому исполнилось 102 года.
– Может, 104?
– с надеждой спросил я, дрожа от непонятного возбуждения и производя в уме вычитание 1880 от 1984.
– Нет, 102,- твердо ответил поэт.- Его первые литературные шаги направлял сам Короленко, в начале 20-х он писал агитационные частушки, затем долгие годы пребывал в безвестности по не зависящим ни от кого обстоятельствам, а теперь его приняли в Союз писателей.
Я, зная, что поэт Евгений Р., известный на всю страну (СССР) своей честностью и бескомпромиссной правдивостью, не сказал за свою жизнь ни единого лживого слова, полностью поверил его убедительному сообщению, но в моей голове все помутилось, я поехал в Калининград, где и решил окончательно убить лебедя Борьку, чтобы дать выход своей трансцендентальной агрессии.
Он, вытерев пот со лба, замолчал. Стояла мертвая тишина. Лишь чайки слабо вскрикивали да ленивые волны перекатывали на мелководье пустую бутылку из-под пива.
– Ну, а вы?
– обратился я ко второму разбойнику.
– Что я...- пробурчал он, почесывая лысый череп и массируя синяк под глазом.
Ему явно не хотелось говорить, но, по-видимому, совесть и воспоминания о безоблачном школьном детстве взяли свое, и он тоже заговорил:
– Я сильно смущаюсь и почти не могу. Сам я из народа. Как-то раз я стыдил одну буфетчицу, что она неправильно сдала мне сдачу со стакана портвейна, грозился вызвать ОБХСС и упечь ее куда следует, чтобы всем, кому поручен общественный портвейн, было неповадно злоупотреблять этим доверием. Однако буфетчица полностью признала свою вину и на недоданную сдачу налила мне соответствующее количество напитка, добавив еще и от себя, от своей души 150 грамм в виде штрафа за содеянное. Но я понял, что она хороший и грустный человек, лишь тогда, когда услышал из ее уст один печальный эпизод ее одинокой жизни. Как человек, буфетчица была еще проще, чем я, отчего мне, тщательно избегающему в своей жизни нецензурных слов и отвратительных ситуаций, никак невозможно передать ее слова в виде прямой речи. Однако я надеюсь, что вы поймете и не осудите ее. Женщина служила в театральном буфете одного из маленьких городков на юго-западе Сибири. Театр ее был так себе, не ахти, но в описываемый сезон поставил пьесу Фурдадыкина "Ошибка Катерины", вызывавшую громадный ажиотаж у зрителя, в основном женского пола, который всхлипывал и сморкался в новые платки, слушая гневный монолог героини, направленный против пьянства как тяжелого социального зла, ибо ее муж совершенно спился под влиянием славы хорошего инженера, его поперли со всех работ, он жил в дворницкой, потом одумался, приполз на коленях к Катерине, пошел в коллектив, но... было поздно. Катерина не смогла простить его, потому что он ударил ее по лицу, а коллектив простил, и он снова сел за кульман в углу, трясясь и только теперь с ужасом осознавая, как низко он чуть было не пал. Выходя из театра, зритель много спорил о том, права ли была Катерина, не пустившая мужа обратно, чтоб он не мешал ей правильно воспитывать детей, а также как трактовать слово "ошибка"? Тогда ли она ее совершила, когда вышла замуж за потенциального подлеца или когда не подала в финале руку помощи этому исправившемуся человеку, нет ли тут "вещизма"? Ставил "Ошибку Катерины" пожилой подслеповатый старичок, главный режиссер этого театра, приехавший сюда, в глубокую провинцию, по велению своего горячего сердца не то из Вологды, не то из Керчи. Все в театре были очарованы его изящными манерами, галстуком-бабочкой, австрийскими ботинками и в особенности тем, что он совершенно не пил водки. Пьесу много репетировали, и, если репетиция проходила удачно, старичок шел в буфет, где буфетчица держала для него специально охлажденную бутылочку шампанского. Режиссер выпивал сам и угощал наиболее отличившихся актеров. На этой почве он и сдружился с буфетчицей.
А она была одинока. Первый ее муж работал моряком и убежал со своего судна в Южной Корее. Вдосталь нахлебавшись капиталистических "щей", он конечно же вернулся на Родину и добрая Родина, как мать, великодушно простила его, а жена, как в пьесе, нет. В это время у нее был уже другой муж, которого вскоре тоже посадили за обсчет, обвес и пересортицу. Третий ее муж поехал в Москву учиться на артиста, там и остался, сделал карьеру, служил в Театре на Таганке, а про свою вдову из маленького городка на юго-западе Сибири, от которой видел в жизни одно только хорошее, совершенно забыл, не слал ей ни писем, ни открыток, ни конфет к празднику, бывают же подлецы! И одинокая женщина сильно смутилась, встретив такого изящного старичка, и сердце ее затрепетало, как в пьесе "В ожидании Годо", спектакль по которой подготовила творческая молодежь театра в свободное от основных занятий время и которую запретил сам Козорезов из области, курировавший театр и объяснивший свое решение малой художественностью спектакля, непрофессионализмом и несоответствием его гуманистическому замыслу автора пьесы, служившего секретарем у великого Джойса.
Бедная буфетчица! Поэтому, когда старичок однажды вечерком пригласил ее к себе, сказав: "Посмотрите, как я живу",- она тут же согласилась, взяла вина, закусок и отправилась к нему в его роскошную трехкомнатную квартиру, где он проживал без жены, потому что, по слухам, был разведен, и без друзей, потому что боялся прослыть гомосексуалистом, как это случилось с его предшественником на режиссерском посту, что, пожалуй, и соответствовало действительности, хотя и происходило с обоюдного согласия извращенных сторон.