Чтение онлайн

на главную

Жанры

При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Шрифт:
1999

Поэзия Жуковского в шестой и седьмой главах романа «Евгений Онегин»

Жук жужжал.

А. С. Пушкин

Отголоски поэзии Жуковского в «Евгении Онегине» неоднократно отмечались исследователями (И. Эйгес, В. В. Набоков, Ю. М. Лотман, Р. В. Иезуитова, О. А. Проскурин). При этом внимание, по преимуществу, обращалось на конкретные одиночные реминисценции, существующие словно бы изолированно. На наш взгляд, реминисценции поэтических текстов Жуковского складываются в достаточно жестко связанную систему. Оставляя в стороне более или менее ясные проблемы (сравнение Татьяны со Светланой, балладный подтекст сна Татьяны), мы сосредоточимся на шестой и седьмой онегинских главах, где диалог с Жуковским не слишком нагляден, но весьма семантически насыщен.

Исследователи неоднократно обращали внимание на то, что оба описания могилы Ленского (VI, XL–XLI; VII, VI–VII – 134, 141–142) [124] сотканы из устойчивых элегических мотивов. В связи с первым из них В. В. Набоков упоминает «На падение листьев» Мильвуа и переложения этой элегии Батюшковым («Последняя весна», 1815), Милоновым (1819) и Баратынским (1823) – «Ленский остается среди переплетенных между собою символов второстепенной поэзии» [125] . Второе описание И. Эйгес (а за ним и В. В. Набоков) связывает с «Певцом» Жуковского (1810) [126] . Разумеется, важна здесь, прежде всего, общая топика надгробной элегии. Отметив автореминисценцию из «Гроба юноши» (1821), О. А. Проскурин не без основания замечает: «Пушкин сооружал гробницу не только унылой элегии в целом, но и себе как элегику» [127] . Следует, однако, помнить, что всякие «похороны» у Пушкина оказываются «не вполне окончательными».

124

«Евгений Онегин» цитируется по изданию: Пушкин А. С. Полн. собр. соч. <Л.>, 1937. Т. 6. Номера глав и строф указываются в тексте римскими цифрами, страницы – арабскими.

125

Набоков В. В. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин». СПб., 1998. С. 473. Ориентация на популярную элегию Мильвуа неоднократно отмечалась как до, так и после Набокова; см. библиографическую сводку в комментарии В. Э. Вацуро: Французская элегия XVIII–XIX веков в переводах поэтов пушкинской поры. М., 1989. С. 641.

126

Эйгес

И
. Пушкин и Жуковский // Пушкин родоначальник новой русской литературы. М.; Л., 1941. С. 207; Набоков. С. 483.

127

Проскурин О. А. Поэзия Пушкина, или Подвижный палимпсест. М., 1999. С. 177.

В этом отношении как раз и существенны менее наглядные связи с Жуковским. В XI строфе VII главы вводится мотив возможной посмертной ревности: «Мой бедный Ленский! за могилой / В пределах вечности глухой/ Смутился ли, певец унылый, / Измены вестью роковой…» (143). В черновике мотив этот разрабатывался отчетливее, хотя и в отрицательной форме: «По крайней мере из могилы/ Не вышла в сей печальный день / Его ревнующая тень / И в поздний час, Гимену милый, / Не испугали молодых / Следы явлений гробовых» (422). Выпущенные из окончательного текста строфы VIII–IX намечали еще более романтический сюжет: улан настигает Ольгу близ могилы Ленского и здесь ее окончательно завоевывает: «И молча Ленского невеста / От сиротеющего места [128] / С ним удалилась – и с тех пор / Уж не являлась» (420). Хотя фольклорный по происхождению мотив возвращения мертвого жениха (возлюбленного, мужа) возникает в самых разных жанровых традициях преромантизма (в том числе у юного Пушкина – «К молодой вдове», 1817 [129] ), у русского читателя он неизбежно ассоциируется с балладами Жуковского.

128

Любопытен вариант: «Как будто по неволе с места».

129

См. сводку обнаруженных параллелей к этому стихотворению в комментарии В. Э. Вацуро: Пушкин А. С. Полн. собр. соч: В 20 т. СПб., 1999. Т. 1. С. 746. Для нашего сюжета, учитывая точные наблюдения над скрытым эротизмом поэзии Ленского (Проскурин О. А. С. 148–161, 173–176), наиболее значима связь с «Приведением» Парни (перевод Батюшкова, 1810).

Зная последнее и предпоследнее звенья пушкинской разработки этого эпизода, естественно предположить, что отправным пунктом было появление «роковой тени» мертвого жениха. Но и такой – гипотетический – вариант был «негативом» балладных решений Жуковского. В «Людмиле» жених приходит к верной ему невесте, а наказание за ропот на Творца (концепция Бюргеровой «Леноры»), благодаря лирической интонации и последовательному «умягчению» фактуры, подменяется воссоединением любящих – своеобразной наградой за верность. Именно поэтому в «Светлане» Жуковский смог отказаться от мрачного финала, а в ряде других баллад воспеть соединение возлюбленных (встреча Мальвины с мнимо умершим Эдвином в «Пустыннике»; почти одновременная смерть заглавных персонажей в «Алине и Альсиме»; смерть героини, следующая за кончиной героя в «Эльвине и Эдвине» и в «Эоловой арфе», где возникает «элегический» – важный для нас! – мотив посещения Минваной холма свиданий, заменяющего далекую могилу Арминия; более сложный рисунок тема приобретает в «Рыбаке» и «Рыцаре Тогенбурге»). Пушкин же описывает неверную невесту, скорее всего уже имея в виду будущий финал, то есть противопоставляя Ольгу – Татьяне [130] . Соотнесенность измены Ольги мертвому Ленскому и верности Татьяны мужу была отмечена А. А. Ахматовой в контексте ее сопоставлений финалов «Евгения Онегина» и «Каменного гостя» [131] . Характерно, что кладбищенский эпизод с уланом готовит сходную мизансцену в испанской «маленькой трагедии», а эффектная деталь переходит в финальный эпизод «Евгения Онегина», эквивалентный появлению статуи Командора; ср.: «Ее настиг младой улан <…> Нагнув широкие плеча/ И гордо шпорами звуча» (вариант: «Заветной шпорою гремя» – 420) и «Но шпор незапный звон раздался, / И муж Татьяны показался» (189) [132] . Мотив может прикрепляться к семантически полярным ситуациям, но само его повторение подтверждает их взаимосоотнесенность. Так, в финальной главе Онегин оказывается в позиции Ленского главы VII – ревнивого покойника, оспаривающего возлюбленную у живого мужа (военного): на свидание, ставшее роковым, он «Идет, на мертвеца похожий» (185).

130

Необходимо отметить, так сказать, «двойную верность» Татьяны: она верна не только «другому», которому «отдана», но и Онегину, которого по-прежнему любит. В этом отношении Татьяна повторяет героиню «Алины и Альсима». О перекличке этой баллады с онегинским финалом см.: Гуковский Г. А. Пушкин и русские романтики. М., 1965. С. 145–146. Напомним, что муж Алины, как и муж Татьяны, генерал. В этой связи не таким уж случайным кажется имя кузины старшей Лариной. В седьмой главе старушка Алина именуется «княжной» (следовательно замужем она не была, т. е. сохранила верность своему неназванному «Альсиму» или «Грандисону», возможно, тому же, которым пленялась до замужества ее двоюродная сестра); в той же XLI строфе (первые минуты встречи после долгой разлуки) она говорит: «Кузина, помнишь Грандисона? <…> Меня в сочельник навестил: / Недавно сына он женил» (156–157). Лирико-автобиографический подтекст баллады Жуковского вовсе не исключал возможности ее игровых переосмыслений, начало которым положил в отброшенной концовке сам автор. «Алины бедной приключенье – / Урок мужьям. / Не верить в первое мгновенье/ Своим глазам. / Застав с женою армянина / Рука с рукой, / Молчите: есть тому причина; / Идет домой» – Жуковский В. А. Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. М., 2008. Т. 3. С. 311 (далее – Жуковский). Ультраромантический герой пушкинской «Черной шали» не следует этому благому совету. «В покой отдаленный вхожу я один… / Неверную деву лобзал армянин. // Не взвидел я света; булат загремел… / Прервать поцелуя злодей не успел. // Безглавое тело я долго топтал, / И молча на деву, бледнея, взирал. // Я помню моленья… текущую кровь… / Погибла гречанка, погибла любовь» – Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1977. Т. 2. С. 16–17 (далее – Пушкин). Ср.: «Алине руку на прощанье/ Он подает: / Она берет ее в молчанье / И к сердцу жмет. / Вдруг входит муж; как в исступленье / Он задрожал / И им во грудь в одно мгновенье / Вонзил кинжал. // Альсима нет; Алина дышит: / “Невинна я…”» – Жуковский. Т. 3. С. 62. В «Черной шали» Пушкин иронически меняет точку зрения, доверяя рассказ персонажу, эквивалентному «генералу» Жуковского. Если учесть, что связующее два текста слово «армянин» – арзамасское прозвище Дениса Давыдова, что экзотический четырехстопный амфибрахий «Черной шали» заимствован из баллад Жуковского (Б. В. Томашевский указывал на «Мщение», опубликованное в феврале 1820, т. е. за несколько месяцев до датированной 14 ноября «Черной шали»; см.: Томашевский Б. В. Пушкин: В 2 т. М., 1990. Изд. 2. Т. 2. С. 144; однако Пушкин был несомненно знаком и с двумя другими образцами этого метра – балладой «Три песни», написанной, как и «Мщение», в 1816, а опубликованной в 1820 в № 4 «Соревнователя просвещения и благотворения», и «Лесным царем», появившимся уже в 1818, в № IV «Fur Wenige») и что кишиневская осень 1820 года – время постоянного общения Пушкина с арзамасцем М. Ф. Орловым (см. черновик их совместного шутливого письма к петербургским арзамасцам от 20-х чисел сентября 1820 – Пушкин. Т. 10. С. 19), то предположение об арзамасской перелицовке баллады Жуковского в «Черную шаль» представляется вполне достоверным. Таким образом и «онегинское» обращение к «Алине и Альсиму» перестает казаться случайным.

131

Ср.: «Пушкин <…> ищет сюжет, где бы разгневанная и ревнующая тень могла явиться. Для этого он изменяет сюжет Дон Гуана и делает Командора не отцом Донны Анны, а ее мужем. Трогательная невеста-вдова Ксения Годунова (трагедия была написана раньше, чем шестая глава “Евгения Онегина”. – А. Н.), плачущая над портретом мертвого жениха, которого она никогда в жизни не видела, говорит: “Я и мертвому буду ему верна”. Знаменитая отповедь Татьяны <…> только бледное отражение того, что утверждают Ксения Годунова и Донна Анна (“Вдова должна и гробу быть верна”)»; и в особенности: «Мы даже не знаем ее (Донны Анны. – А. Н.) судьбу <…>, ведь это не Татьяна, не Русалка, которых надо возвеличить, а нечто вроде Ольги Лариной» – Ахматова Анна. О Пушкине. Статьи и заметки. М., 1989. Изд. 3, испр. и доп. С. 107–108, 167.

132

В черновике первой главы Пушкин сделал ироническое примечание к строке из XXVIII строфы «Бренчат кавалергарда шпоры» (17): «Неточность. – На балах кавалергард<ские> офицеры являются также как и прочие гости в вицмундире в башмаках. (Вероятно, реминисценция “Песни старого гусара”, 1817: “А теперь что вижу? – Страх!/ И гусары в модном свете, / В вицмундирах, в башмаках, / Вальсируют на паркете”. – Давыдов Денис. Стихотворения. Л., 1984. С. 86. В следующей строфе у Давыдова появляется пресловутый Жомини – предмет “ученых разговоров” и “мужественных споров” Онегина первой главы; см. черновик строфы V – 217. – А. Н.) Замечание основательное, но в шпорах есть нечто поэтическое. Ссылаюсь на мнение А. И. В.» (528). Отчетливая ирония, однако, не отменяет «поэтичности» шпор, пленивших не только тригорскую барышню, но и Ольгу Ларину, а затем превратившихся в атрибут возмездия.

Таким образом «спрятанная», редуцированная до намека, отсылка к балладному миру Жуковского оказывается значимой в общей перспективе романа. Аналогично обстоит дело с другим обертоном в описании могилы Ленского. Разумеется, пастух, сидящий на могиле юного поэта, есть у Мильвуа, но есть он и в другом стихотворении, кстати, безусловно известном французскому элегику и весьма значимом для Пушкина. Имеется в виду «Сельское кладбище» Грея – Жуковского, где «чувствительный» друг почившего певца слышит рассказ о его кончине-исчезновении из уст «селянина с почтенной сединою». Персонаж этот соотнесен с появляющимся в первой строфе, где «Усталый селянин медлительной стопою / Идет, задумавшись, в шалаш спокойный свой». Селянин вечен, как и само сельское кладбище. Для поселян нет страстей, а потому и рубежа, отделяющего жизнь от смерти: «Не зная горести, не зная наслаждений, / Они беспечно шли тропинкою своей. // И здесь спокойно спят под сенью гробовою…». Иначе обстоит дело с юным певцом, знавшим «горесть», «прискорбным», «сумрачным», смерть которого оказывается бедой («Несчастного несут в могилу положить» – мотивы безответной любви, разочарования в мире, самоубийства вводятся только намеками, но событийная неясность лишь усиливает тему экзистенциального неблагополучия юного певца). Мир сельского кладбища анонимен: «Любовь на камне сем их память сохранила, / Их лета, имена потщившись начертать»; могила певца снабжена эпитафией, указывающей на его индивидуальность: «Здесь пепел юноши безвременно сокрыли, / Что слава, счастие, не знал он в мире сем. / Но музы от него лица не отвратили, / И меланхолии печать была на нем» [133] . Эпитафия пушкинского героя еще более «индивидуализирована»: «Владимир Ленский здесь лежит, / Погибший рано смертью смелых, / В такой-то год, таких-то лет. / Покойся, юноша поэт!» (142). Есть и имя, и лета, а «прямое» слово «поэт» (заменившее перифраз Жуковского) звучит почти как «звание» – особенно в свете эпитафии отца романных героинь, которую во второй главе видит Ленский, поэт и посетитель сельского кладбища, то есть двойник юного певца из элегии Грея – Жуковского: «Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, / Господний раб и бригадир / Под камнем сим вкушает мир» (48) [134] . Двукратное появление пастуха (в седьмой главе «Пастух попрежнему поет / И обувь бедную плетет» – 142) превращает его в часть вечного пейзажа, вечного и бесстрастного природного мира, противопоставленного миру «цивилизации», преходящих чувств, поэтических порывов, меланхолии, жажды славы и блага мира, измен, ревности и т. п.

133

Жуковский. Т. 1. С. 56, 53, 55, 57.

134

Эпитафия Ленского соотносится с героическим вариантом его несостоявшейся жизни. «Ранняя смерть» почти синоним «славной смерти». Ср. примечание Жуковского к балладе «Ахилл», работа над которой началась в 1812 году: «Ахиллу было дано на выбор: или жить долго без славы (“мирный” вариант судьбы Ленского. – А. Н.), или умереть в молодости со славою, – он избрал последнее и полетел к стенам Илиона» – Жуковский. Т. 3. С. 319. Банальное «Паду ли я, стрелой пронзенный» (125)

в предсмертных стихах Ленского – отголосок слов Ахилла: «Близок час мой; роковая / Приготовлена стрела» (Жуковский. Т. 3. С. 68). Реальная стрела, которой Парис и Аполлон сразят древнего героя, превращается в стрелу метафорическую, впрочем, уже сверкнувшую в исполненном восторга от возможной ранней героической смерти «Певце во стане русских воинов»: «Быть может, ждет меня стрела / И мне удел – паденье» – Жуковский. Т. 1. С. 241.

О. А. Проскурин не без основания иронизирует над литературоведами, склонными видеть в кладбищенской зарисовке VI главы «торжество реализма и народности», однако хотелось бы отделить издержки советского дискурса от сути проблемы. Конечно, «реализм» и «народность» слова крайне туманные, если не сказать – пустые, а «выделенный рифмой лапоть под элегическим памятником» и впрямь имеет «бурлескный характер», но из того, что мы имеем дело с «насмешливым приношением на надгробье русской элегии» еще – вопреки мнению О. А. Проскурина – не следует, что «сама элегия уже не принимается всерьез» [135] . Пушкинская ирония гибче и семантически богаче: бурлескные ноты в обрисовке Ленского (как при жизни, так и по смерти) не отменяют его соотнесенности с обобщенным элегическим героем, «младым певцом». Ленский может (и даже должен) восприниматься иронически, но от этого он не перестает быть поэтом (вне зависимости от качества его стихов) и жертвой дольнего мира. В преромантической словесности (в частности – в элегии) противопоставление героя (юноши, поэта, меланхолика) и мира отчетливо двойственно: герой страждет в земной юдоли и тем самым возвышается над ней, но в то же время ему недоступна смиренная правда поселян, соседей, а позднее – обитателей сельского кладбища. Антитеза «герой (рефлектирующий и/или свершающий некое экстраординарное деяние) – природный мир (нередко сливающийся с миром простонародным)» весьма актуальна для Пушкина второй половины 1820-х – 30-х годов. Другое дело, что здесь происходили важные изменения, и «равнодушная природа» стихотворения «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» (1829) куда как далека от сложно сопряженной с большой историей и бытием отдельного человека природой «Вновь я посетил…» (1835). В таких далеких от элегической традиции сочинениях, как «Сказка о рыбаке и рыбке» и поэма «Медный всадник» Пушкин замыкает собственно сюжет (событийный ряд) в рамку равнодушного пейзажа вечности, элементом которого становится «простой человек». Ср.: «Пред ним широко / Река неслася; бедный челн / По ней стремился одиноко…» – «Остров малый / На взморье виден. Иногда / Причалит с неводом туда / Рыбак на ловле запоздалый / И бедный ужин свой варит, / Или чиновник посетит, / Гуляя в лодке в воскресенье, / Пустынный остров» и «Жил старик со своею старухой / У самого синего моря; / Они жили в ветхой землянке / Ровно тридцать лет и три года. / Старик ловил неводом рыбу, / Старуха пряла свою пряжу…» – «Глядь: опять перед ним землянка; / На пороге сидит его старуха, / А перед нею разбитое корыто» [136] .

135

Проскурин. С. 177.

136

Пушкин. Т. 4. С. 274, 287, 338, 343. Ср. также во вступлении к «Медному всаднику»: «Где прежде финский рыболов, / Печальный пасынок природы, / Один у низких берегов / Бросал в неведомые воды / Свой ветхий невод…» – Пушкин. Т. 4. С. 274–275. Если в финале поэмы к «рыбаку» добавляется «чиновник», то эта «историческо-бытовая» деталь не отменяет цикличности, но делает ее более конкретно ощутимой.

Разумеется, кольцевые композиции «Сказки о рыбаке и рыбке» и «Медного всадника» нагружены отнюдь не тождественной семантикой, однако повторение приема и устойчивость связанных с ним мотивов не могут быть простой случайностью. В «цивилизованном» мире может случиться все что угодно, но итогом любой «истории» оказывается внеисторический мир и внеисторический свидетель, в нашем случае – «пастух», заменивший «селянина» Грея – Жуковского. Между прочим «горожанку молодую» из XLI строфы шестой главы совершенно не обязательно воспринимать как читательницу романа. Она появляется непосредственно за описанием пастуха, и ничто не мешает предположить, что именно этот персонаж рассказывает ей историю романных персонажей, подобно тому, как «селянин» у Грея – Жуковского повествовал о юном певце.

То, что «пастух» – персонаж мифологический (связанный с вечностью, свидетельствующий об «истории», находящийся вне времени, а потому знающий нечто о будущем персонажей), подтверждается странностью его репертуара. Поет он «про волжских рыбарей», хотя и место действия расположено вдали от Волги, и собственно рыбацких песен в России почти нет. Напомним, что для Пушкина с внеисторическим бытием ассоциируется именно водный простор (море, большая река или, на худой конец, озеро [137] ), если «рыбака» нельзя ввести в текст прямо, он вводится как песенный персонаж, тем самым укрепляя «вечный» статус пастуха. С другой стороны, упоминание Волги перекликается с <10>—<11> черновыми строфами главы о путешествии Онегина (первоначально – восьмой): «Поплыл он быстро вдоль реки – / [Струится] Волга – бурлаки / опершись на багры стальные/ Унылым голосом поют – / Про [тот] разбойничий приют – / Про те разъезды удалые/ Как Стенька Разин в старину / Кровавил волжс<кую> волну – // Поют про тех гостей незванных / Что жгли да резали…» (480). Ю. М. Лотман, занимаясь темой «джентльмен-разбойник в русской литературе», несколько раз высказывал предположение (в статьях – прикровенно, а в устных выступлениях – более определенно) о том, что в пору странствия Онегин становится волжским разбойничьим атаманом [138] . Волжско-разбойничьи «Песни о Стеньке Разине» сочинены в том же 1826 году, когда шла работа над пятой главой «Евгения Онегина» (балладный сон Татьяны, где герой предстает вожаком шайки чудовищ и в первый раз убивает Ленского) и главой шестой, где сон сбывается. В русском фольклоре рыбацкий промысел может оказываться игровой метафорой разбоя. «Мы не воры, мы не плуты, / Не разбойнички <…> Государевы мы люди, / Рыболовнички! / Мы ловили эту рыбу / По сухим по берегам <…> По сухим по берегам – / По амбарам, по клетям» [139] . Таким образом пастух, поющий про «волжских рыбарей» на могиле первой жертвы Онегина, по сути дела, поет о его судьбе. Предсказания (иногда загадочные), как и вещие сны, – удел персонажей из простонародного мира: для того, чтобы увидеть пророческий сон, Татьяна должна уподобиться Светлане из баллады Жуковского; ср. также пункт «[Цыганка]» в начале плана, примерно соответствующего содержанию второй половины VII главы (записан на листе с черновиком «Анчара» [140] ).

137

Весьма выразительный пример – «…Вновь я посетил…»: «Вот холм лесистый, над которым часто / Я сиживал недвижим – и глядел / На озеро, воспоминая с грустью / Иные берега, иные волны… <…> Через его неведомые воды / Плывет рыбак и тянет за собою / Убогий невод». Маленькое озерцо, благодаря воспоминаниям поэта, превращается в море, после чего его воды становятся «неведомыми», а фигура рыбака – символической. Ср. также оставленные в черновике строки: «Ни тяжкие суда торговли алчной, / Ни корабли, носители громов, / Ему кормой не рассекают вод; / У берегов его не виден путник / Ни гавани кипящей, ни скалы, / Венчанной башнями; оно синеет/ В своих брегах пустынных и смиренных» – Пушкин. Т. 3. С. 313, 428. «Пустынность», соотнесенная с возможной, где-то или когда-то имевшей место цивилизацией (описания, введенные через отрицания), и делает водоем местного масштаба аналогом довременной (и послевременной) морской стихии.

138

Лотман Ю. М. Пушкин и «Повесть о капитане Копейкине» (К истории замысла и композиции «Мертвых душ») // Лотман Ю. М. Пушкин. Статьи и заметки. 1960–1990. «Евгений Онегин». Комментарий. СПб., 1995. С. 266–280; Лотман Ю. М. Сюжетное пространство русского романа XIX столетия // Лотман Ю. М. О русской литературе. Статьи и исследования (1958–1993). История русской прозы. Теория литературы. СПб., 1997. С. 712–729; ср. также мемуарное свидетельство коллеги: Баевский В. С. Роман одной жизни. СПб., 2007. С. 341–342.

139

Русская народная поэзия. Лирическая поэзия. Л., 1984. С. 261. Текст этот записан во второй половине XIX века, однако игровое отождествление разбойников с рыбаками (поддержанное метонимической связью тех и других с Волгой) представляется вполне возможным и для более раннего времени.

140

Рукою Пушкина. Несобранные и неопубликованные тексты. М.; Л., 1935. С. 163.

«Жуковские обертоны» в описании могилы Ленского не только существенно расширяют семантику этого фрагмента, но и заставляют обратить внимание на связанные с ним эпизоды. Так многажды обсужденная исследователями вариативность несостоявшегося будущего этого героя (строфы XXXVII и XXXIX главы VI; строфа XXXVIII выпущена по цензурным соображениям – 133, 612) соотносится с тем фрагментом «Сельского кладбища», где говорится о безвестных поселянах и их нереализовавшихся возможностях. «Быть может, пылью сей покрыт Гампден надменный, / Защитник сограждан, тиранства смелый враг; / Иль кровию граждан Кромвель необагренный, / Или Мильтон немой, без славы скрытый в прах. // Отечество хранить державною рукою, / Сражаться с бурей бед, фортуну презирать, / Дары обилия на смертных лить рекою, / В слезах признательных дела свои читать – // Того им не дал рок; но вместе преступленьям / Он с доблестями их круг тесный положил…» [141] . Ранняя смерть приравняла «певца» к поселянам: он так же, как обитатели сельского кладбища, мог стать «кем-то» и тоже не стал (рок принял не «социальное», а свое истинное – метафизическое – обличье). Рисуя мнимое будущее Ленского, Пушкин не только противопоставляет пошлую судьбу – героической, но и дифференцирует возможности второго варианта в духе «Сельского кладбища». В элегии Грея – Жуковского возникает четкая антитеза «доблесть – преступление», в XXXVIII строфе – антитеза колеблющаяся: «ложная – истинная слава» (ср. в особенности: «Уча людей, мороча братий»).

141

Жуковский. Т. 1. С. 55.

Упомянутая в той же строфе недавняя казнь Рылеева послужила Ю. Н. Тынянову дополнительным аргументом для концепции, согласно которой прототипом Ленского является Кюхельбекер [142] . Не разделяя вполне «прототипической» концепции Тынянова (весьма глубокой, но нуждающейся в уточнениях, как в плане методологическом, так и в плане характеристики эволюционировавшей литературной позиции Кюхельбекера), заметим, что в контексте пушкинских размышлений о судьбе лицейского друга, «брата родного по музе, по судьбам», ассоциации с «Сельским кладбищем» вполне естественны. Архаические вкусы Кюхельбекера-лицеиста (отнюдь не тождественные его сознательным литературным установкам 1824–1825 годов!) не мешали ему быть страстным поклонником ранней элегической поэзии [143] . Смысловая связь тем «молодость – друзья-поэты – начало творчества – Греева элегия» зафиксирована Пушкиным в несколько более позднем, но синхронном работе над последними онегинскими главами плане стихотворения «Prologue», где за словами о посещении чьей-то могилы (по мнению публикаторов – возлюбленной) следует: «– теперь иду // на поклонение // в Ц. <арское> С. <ело> // и в Баб…<олово> // Ц.<арское> С.<ело>!.. (Gray) l<e>s jeux // de Lycee, nos lecons – // Delvig & Kuchel<beker> la // poesie – // Баб…<олово>» [144] . Так смерть Ленского оказывается амбивалентным «литературным фактом»: сквозь обряд похорон унылой элегии проступают контуры «Сельского кладбища» как – позволим себе анахронизм – «родины русской поэзии» (Пушкин знал об этом свойстве элегии Жуковского не хуже, чем создавший афористичную формулу Владимир Соловьев).

142

Ср.: «Путь высокого поэта вел к деятельности литератора-декабриста; а этот путь – к победе или поражению. Поражение могло быть открытым – ссылкой, казнью; могло быть глухим – сельским уединением «охладевших». Далее, процитировав XXXVIII строфу, исследователь пишет: «Это вовсе не безразличные, абстрактные возможности, открывшиеся перед “поэтом вообще”, – это сугубо конкретный разговор о высоком поэте, о политической журналистике, о политической деятельности, которая могла бы ему предстоять в случае победы декабрьского движения» – Тынянов Ю. Н. Пушкин и его современники. М., 1969. С. 288; концепция подробно развита в цитируемой статье «Пушкин и Кюхельбекер»; см. также примечания А. П. Чудакова к статье «О композиции “Евгения Онегина”»: Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 415–420.

143

Ср. запись в тюремном дневнике Кюхельбекера от 2 июля 1832: «С удовольствием я встретился в “Вестнике” с известною “Элегиею” покойного Андрея Тургенева <…>; еще в Лицее я любил это стихотворение и тогда даже больше “Сельского кладбища”, хотя и был в то время энтузиастом Жуковского» – Кюхельбекер В. К. Путешествие. Дневник. Статьи. Л., 1979. С. 153.

144

Рукою Пушкина. С. 164. Межстрочные интервалы переданы знаком //. Перевод французского фрагмента: «(Грей) лицейские игры, наши уроки – Дельвиг и Кюхельбекер, поэзия —». Соотнесенность этого плана с начальными строфами восьмой (прежде – девятой) онегинской главы в комментариях не нуждается.

Поделиться:
Популярные книги

Ты не мой Boy 2

Рам Янка
6. Самбисты
Любовные романы:
современные любовные романы
короткие любовные романы
5.00
рейтинг книги
Ты не мой Boy 2

Курсант: назад в СССР

Дамиров Рафаэль
1. Курсант
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
7.33
рейтинг книги
Курсант: назад в СССР

Энфис. Книга 1

Кронос Александр
1. Эрра
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
5.70
рейтинг книги
Энфис. Книга 1

Сама себе хозяйка

Красовская Марианна
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Сама себе хозяйка

Возвращение Низвергнутого

Михайлов Дем Алексеевич
5. Изгой
Фантастика:
фэнтези
9.40
рейтинг книги
Возвращение Низвергнутого

Последний Паладин. Том 5

Саваровский Роман
5. Путь Паладина
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Последний Паладин. Том 5

Вечная Война. Книга V

Винокуров Юрий
5. Вечная Война
Фантастика:
юмористическая фантастика
космическая фантастика
7.29
рейтинг книги
Вечная Война. Книга V

Архил...? Книга 2

Кожевников Павел
2. Архил...?
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Архил...? Книга 2

Золотая осень 1977

Арх Максим
3. Регрессор в СССР
Фантастика:
альтернативная история
7.36
рейтинг книги
Золотая осень 1977

Доктора вызывали? или Трудовые будни попаданки

Марей Соня
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Доктора вызывали? или Трудовые будни попаданки

Приручитель женщин-монстров. Том 2

Дорничев Дмитрий
2. Покемоны? Какие покемоны?
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Приручитель женщин-монстров. Том 2

Его наследник

Безрукова Елена
1. Наследники Сильных
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
5.87
рейтинг книги
Его наследник

Не грози Дубровскому! Том Х

Панарин Антон
10. РОС: Не грози Дубровскому!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Не грози Дубровскому! Том Х

Игра топа. Революция

Вяч Павел
3. Игра топа
Фантастика:
фэнтези
7.45
рейтинг книги
Игра топа. Революция