При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Шрифт:
Это самое начало романа; пейзажная зарисовка предшествует знакомству с героями и описанию сюжетной ситуации. Пейзаж выдержан в гипертрофированно зловещих тонах – недаром в первой же реплике одного из героев возникает мотив потопа. Гроза у Нарежного экстраординарна и резко контрастна тому, что было до нее (слова о «летнем полуденном небе», видимо, не предвещавшем дурной погоды).
У Гоголя в «Вие» дело происходит совсем иначе. Мы прежде узнаем героев, уясняем ситуацию и лишь затем сталкиваемся с чем-то непривычным. Поначалу события в «Вие» развиваются вполне естественно: день сменяется ночью, и происходит это не «вдруг» (как у Нарежного): «Был уже вечер, когда они своротили с большой дороги», «Сумерки уже совсем омрачили небо…», «Но между тем уже была ночь, и ночь довольно темная» [164] .
164
Гоголь Н. В. Полное собр.
Бурсаки как у Нарежного, так и у Гоголя ищут какого-то пристанища или укрытия. Коронат и Никанор находят его довольно легко, пережив, однако, приступ страха. «Тут философы увидели, что войлок пошевелился, послышалась сильная зевота, и медленно две ноги показались, сейчас послышался басистый голос: “Ну, что ты?” – и еще две ноги выставились.
Мои студенты всполошились, да и не диво: всякая нечаянность приводит нас в недоумение, а недоумение рождает боязливость, отсутствие духа и делает не способным ни к чему путному» (2, 318).
Уже прежде бурсаки мельком (почти в междометной форме) помянули лешего. О хозяине кибитки, к которой направились герои, говорится: «Пусть это будет сам леший, то и он не поступит с нами хуже теперешнего» (2, 317). Странное «поведение» войлока едва не убедило бурсаков в том, что хозяева кибитки «лешие» или «вовкулаки». Аналогично – жутковатый вид самих героев заставил испугаться хозяев (ср. выше, в реплике Короната о Никаноре, который похож «на того окаянного <…>, который, вопия под ударами огненного меча архангела Михаила, клубится по земле у ног его» – 2, 318). Взаимный испуг героев не распространяется на читателей; Нарежный далек от того, чтобы последовательно выстраивать фантастическую картину; она задается только легкими штрихами, довольно быстро снимаемыми. Для героев же фантамагоричность происходящего существенна: вначале гроза, а потом встреченные персонажи предстают пугающими, чужими. Обыденное готово стать фантастическим и/или враждебным.
Однако превращения «своего» в «чужого» не происходит. Страшная гроза заканчивается, а потенциальные «лешие» или «вовкулаки» оказываются обычными людьми, более того – ближайшими родственниками путников: Коронат и Никанор встретились в лесу со своими отцами, Иванами – Зубарем и Хмарою. Подобные ошибки (обыденное принимается за враждебное) в романах Нарежного не редки. Например, в «Бурсаке» (ч. 1, гл. 4) Неон Хлопотинский принимает Евгению и Леонида (в будущем открывается, что это его родители) за ведьму и дьявола (2, 26–28); в дальнейшем он же, попав на хутор пана Мемнона (тот же Леонид), почитает себя оказавшимся в вертепе разбойников (2, 40–49) [165] . Случаи, вроде отмеченного выше, манифестируют важную особенность того мира, что описывается Нарежным: это мир однородный; в нем возможны эксцессы, случайности, совпадения, путаница и т. п., но все они находят естественное объяснение, укладываются в обычные нормы. Точно так же и герои Нарежного могут легко менять свое обличье (маскарадные мотивы активно обыгрываются в «Бурсаке» и в «Двух Иванах…»), выдавать себя за кого-то другого, но при этом они сохраняют внутреннее единство (Коронат и Никанор могут предстать в виде запорожцев Дубоноса и Негоды, но суть их характеров и поведения от этого не изменятся). Мир Нарежного, при всей его очевидной пестроте, на редкость стабилен. Взаимоопознание отцов и сыновей во 2-й главе «Двух Иванов…» задаст общую тональность роману, уверенно ведомому писателем к счастливому концу.
165
К этому эпизоду (ч. I, гл. 4–8) мы еще вернемся.
В «Вие» ситуация прямо противоположна. Здесь не реальное пространство представляется фантастическим, но фантастическое – реальным (на сходный прием в «Заколдованном месте» указывает Ю. М. Лотман). Важной особенностью того мира, в котором оказался Хома Брут, является его принципиальная «неясность». Обычные бытовые приметы и навыки здесь теряют смысл. Например, Хома Брут «попробовал перекликнуться»: «…Несколько спустя только послышалось слабое стенание, похожее на волчий вой» (II, 182), разумеется, не порадовавшее бурсаков. Чуть позже говорится: «…к величайшей радости их, в отдалении послышался лай» (II, 183). Лай этот и выводит героев к злосчастному хутору. В обыденном мире вой волка и лай собаки суть знаки потенциальной опасности и потенциального приюта. В пространстве гоголевском противопоставление их снимается, поначалу незаметно, затем – подчеркнуто. Третья ночь бдений Хомы над трупом описывается так: «Ночь была адская. Волки выли вдали целою стаей. И самый лай собак был как-то страшен.
“Кажется, как будто что-то другое воет: это не волк”, сказал Дорош» (II, 216). Волчий вой и собачий лай сливаются воедино, знаменуя собой нечто третье, точно охарактеризованное эпитетом первого предложения. «Адская» здесь не относительное, но притяжательное прилагательное: ночь, когда свершилась судьба Хомы Брута, принадлежит аду. Очевидная перекличка сцен блуждания бурсаков и последнего пути Хомы Брута в церковь свидетельствует о том, что в «адское» пространство герой попал в самом начале повести. Всякая попытка Хомы Брута уйти, вырваться из
Неон Хлопотинский, принявший пана Мемнона за разбойничьего атамана, а его жилище – за вертеп, пытается бежать; он приходит в соседнее село, где его принимают за грабителя, связывают и доставляют к Мемнону. «Видишь, Неон, – сказал хозяин с усмешкою, – что жилище мое околдовано, и без ведома моего никто отсюда уйти не может» (2, 49). Усмешка хозяина снимает вопрос о фантастике: мы имеем дело с рядом комических совпадений, почти маскарадной путаницей, в конечном итоге ведущей ко взаимопониманию. Человеческая наружность может быть обманчивой, но эта обманчивость устранима; причины ее не в игре демонических сил, но во всеобщем недоверии, возникающем от недомыслия. Поэтому друг Мемнона и «воспитатель» Неона Диомид Король и произносит приличное случаю поучение: «Можно ли неизвестного человека счесть разбойником и вязать только потому, что он в чужом платье и в кармане у него есть деньги!» (2, 49). Морализм Нарежного теснейшим образом связан с авантюрно-плутовской структурой его романных повествований. Герой (будь то Неон Хлопотинский, Коронат и Никанор или даже Гаврила Симонович Чистяков) постепенно преодолевает мнимую гетерогенность окружающего его мира; к концу каждого из романов (которым предшествуют аналогичные развязки отдельных эпизодов, вроде рассмотренного выше) маскарад завершается, правда торжествует и мир принимает отчетливо ясную форму.
Совершенно иначе дело обстоит у Гоголя. Побег Хомы описан подробно: герой пробирается сквозь запущенный сад, «целый лес бурьяна», поле, густой терновник. Казалось бы, все это хаотическое пространство должно защитить его от погони; на самом же деле оно только «играет» с героем, изматывая его. Герой, вроде бы достигший желанной свободы, слышит за спиной голос преследователя – Явтуха. «Напрасно дал ты такой крюк, – продолжал Явтух, – гораздо лучше выбрать ту дорогу, по которой шел я: прямо мимо конюшни» (II, 211). Здесь также сняты привычные оппозиции: прямая и кружная дорога, дикая и «приветливая» природа. Но в отличие от Нарежного, означает это «особость» мира, в который попал Хома. Жилище сотника действительно «околдовано»; волшебные свойства его воздействуют и на здешних обитателей, и на попавшего в дурное место Хому. Видно это по реакции героя на случившееся: «“Чертов Явтух!”– подумал в сердцах про себя философ. – “Я бы взял тебя, да за ноги… И мерзкую рожу твою и все, что ни есть на тебе, побил бы дубовым бревном”» (II, 214). Намерение это, с бытовой точки зрения легко выполнимое, разумеется, не осуществляется. Обычные способы преодоления преград невозможны. И герой, и преследователи его словно бы погружены в неодолимый сон.
Персонажи Нарежного могут быть злыми или добрыми, умными или глупыми, они могут ошибаться и путаться, но они ни в коей мере не являются лишь объектами чьей-то безликой воли, направляющей каждый их шаг. Слуги сотника в «Вие», чей бытовой облик дан гораздо пластичнее и узнаваемее, чем у Нарежного, по сути дела, как раз таковы. Они попивают горилку, беседуют, рассказывают истории о погибшей ведьме-панночке и… глаз не спускают с Хомы Брута. Видеть в этом проявление психологии холопства, страх перед сотником было бы столь же наивно, как подыскивать психологические мотивировки поведения Хомы Брута в сцене с Явтухом. Лишь однажды слуги сотника готовы были «отпустить» Хому: во время попойки по пути на хутор. «“Пустим его на волю”, – отозвались некоторые. “Ведь он сирота. Пусть себе идет, куда хочет”… Впрочем вряд ли бы этот побег мог совершиться, потому что, когда философ вздумал подняться из-за стола, то ноги его сделались будто деревянными, и дверей в комнате начало представляться ему такое множество, что вряд ли бы он отыскал настоящую» (II, 192–193). Конечно, не казаки глумятся над пьяным Хомой, но та надличная сила, которая, действуя по-разному, ведет свою игру от начала до конца повести, окружая героя непреодолимыми препятствиями и парализуя его волю.
Сила эта неразличима и неуловима, как неразличимо особое пространство гоголевской повести, как неподвластны обыденной логике ее персонажи. Гоголь не случайно сделал ее воплощением Вия – «колоссальное создание простонародного воображения», на самом деле никому не известное. Загадочный Вий вбирает в себя весь разлитый в повести ужас. До поры до времени ужас этот был замаскирован под обыденную жизнь, и Хома Брут стремился вести себя по обыденным (разумным) правилам (попытка побега, попытка убедить ректора и сотника). В принципе, обыденный мир не исключает вхождения в него нечистой силы – так было в «Вечерах…», где герои владели крепкими и надежными методами борьбы с нечистью (крестное знамение, молитва, защита церкви), благодаря которым одерживали победу и кузнец Вакула, и дед в «Пропавшей грамоте». Если герой отступался от народно-религиозных норм, как Петрусь Безродный в «Вечере накануне Ивана Купала» или дед в «Заколдованном месте», его ждало справедливое наказание (грех Петруся велик, поэтому и наказан он страшно; грех деда мал и комичен, поэтому он наказан осмеянием). Ведьмы и черти в «Вечерах…» играли с людьми строго по правилам, мир не терял своей осмысленности и внутренней непротиворечивости (значимые исключения, пророчащие «миргородское» будущее – «Страшная месть» и «Иван Федорович Шпонька и его тетушка»).