Приключения 1974
Шрифт:
— Ну и хорошо, — сказал Дынников невпопад.
— Что хорошо?
— А все! — сказал Дынников облегченно, поскольку в этот самый миг принял решение. — Приходи утром и стучи. Научишься.
Он поискал какие-нибудь ободряющие слова, не нашел и сказал ласково, как только мог:
— Дура... такая большая, а дура...
И когда Катя подняла голову, засмеялся с придыханием, очень смущенный и в то же время очень довольный тем, что тяжелое объяснение уже позади, а будущее, по всей видимости, должно сложиться хорошо, если только Катя сама этого захочет.
Дни отлетали,
Катя его волновала. За хлопотами гражданской, госпиталями и работой в милиции Дынников как-то успел позабыть, что женщина, в особенности молодая, может быть не только дельным товарищем, во всем равным мужчине и исполняющим мужскую работу, но и просто женщиной — существом особым, тонким и отчасти таинственным. А поняв это, с тех пор в ее присутствии чувствовал себя до крайности неловко и был напряжен, как струна.
Говорили они только о работе, о входящих-исходящих, и Дынников толком не знал ничего о Катином житье. Вскоре после одного разговора он с повышенным пристрастием прочитал вторично ее личное дело, и при этом его не покидало ощущение, будто он совершает что-то грешное, хотя в личном деле и не было ничего особенного: родилась, училась, справки, заявление. Тогда же он решил, что надо бы при поводе побывать у нее дома, но повод все не подворачивался, а прийти без приглашения Дынников стеснялся — ему было бы легче сходить одному в разведку, чем вот так, без спросу, ввалиться в чужой дом и сидеть распивать чаи с незнакомым Катиным отцом. Да и будут ли чаи — это тоже еще вопрос...
Во всяком случае, до самой весны Дынников не попал к Кате в гости, хотя бывало, что с делом или без дела оказывался рядом с ее домом и даже досконально успел изучить разные внешние мелочи по части резьбы на наличниках окон и познакомиться с живущей во дворе собакой, большой, страшной на вид и вежливой до глупости дворнягой.
С весной у милиции, а следовательно и у Дынникова, прибавилось хлопот, и Дынников, замотавшись, забегавшись до чугунной тяжести в ногах, не то чтобы забыл окончательно о своем намерении, но отложил его до лучших времен, в крайности до той поры, когда поймает и прихлопнет банду Неклюдова.
Неклюдов по весне совсем обнаглел. Отоспавшись за зиму на дальних хуторах, вне пределов досягаемости Дынникова и ЧК, он с распутицей, когда сошли снега и след уже не мог навести на ухоронки и предать, дважды выскакивал на большаки и грабил потребительские обозы с городскими товарами. Тогда же, на вербное, он подловил за городом банковского инкассатора, подчистую выпотрошил кожаный мешок, а самого инкассатора и сопровождавших
Дынников, составляя донесение, глухо выругался и написал, что просит добавить людей и что один милиционер на полторы волости — все равно что инвалид на холме: отовсюду виден, а сам ни до чего не добежит. В ответ при пакете с выговором пришел на рысях полуэскадрон из летучего отряда по борьбе с бандитизмом, и Неклюдов вроде бы притих. Дынников, начосоч и председатель ЧК считали, что притих он ненадолго, и держали кавалеристов в городе, а их командир горячился, воевал с ними, клялся, что если дать ему самостоятельность, то он весь уезд перетряхнет, но достанет Неклюдова и порубит его своею правой рукой.
— И не думай, — сказал ему Дынников, — Неклюдов не дурнее тебя: ты из города, он — в лес, ты в город — он из леса. Только шум и панику наведешь.
Командир, человек восточный, гордый, досадливо дернул усом.
— Э, не то говоришь! Как волка травят, видел?
— Так то волк!
— Жаловаться буду. На тебя! Мешаешь!
— Валяй, — сказал Дынников, но приказа своего не отменил и в губернию не ответил на запрос, почему он держит в бездействии героических конников и их заслуженного командира, а Неклюдов остается непойманным и не наказанным судом революционного трибунала.
И Дынников и начосоч крепко надеялись на своего человека, засланного к Неклюдову еще зимой и, по некоторым слухам, вошедшего к нему в доверие. Человек этот был не местный, надежный партиец, и если он пока не подавал о себе вестей, то это значило, что срок не приспел и не сложились еще подходящие обстоятельства. Снаряжая его в путь, Дынников долго наставлял, чтобы он не лез в огонь раньше нужного, а сидел тихо, разведывая досконально, где и у кого имеет Неклюдов хлеб и помощь, и постарался бы по возможности сохранить в целости свою безвременно седую голову.
Лихой командир конников всего этого не знал и думал о Дынникове как о трусе и мямле, разводящем всякие там турусы на колесах, тогда как революция требует от своих бойцов решительных и беспощадных действий. Почти ежевечерне он считал своим долгом без стука захаживать в кабинет, цепляя при этом за косяк лакированными ножнами шашки; ногой придвигал табурет, садился напротив стола и, картинно держа руку на кинжале в серебряном окладе, спрашивал:
— Сидишь? Пишешь?
— Пишу, — отвечал Дынников миролюбиво.
— Стихи, романы пишешь?
— Сводку.
— А люди живот себе растят! Со скуки!
— Зачем же растят? — удивлялся Дынников. — И не со скуки толстеют, а от обжорства. Ты зачем пришел — по делу или как?
— По делу, по делу, — говорил командир и мизинцем дотрагивался до уса. — Почему приказа не даешь? Почему в городе держишь? Застоятся кони, помрут кони!
— Помрут — взыщу! — еще миролюбивей говорил Дынников, закипая внутренним гневом. — У тебя все? Ну иди работай.
Командир поднимался, и шашка его роскошно бряцала. Выходя, он неизменно оглядывался через плечо на сапоги Дынникова и ронял: