Приключения Джона Девиса
Шрифт:
— Ну так что же ты к ним не напишешь? Скажи отцу моему то, что ты говорил мне, и он, верно, согласится подождать благословения, о котором ты просишь.
— Этого-то я и не хочу ему сказать, Фатиница. Послушай (я обнял ее обеими руками и прижал к сердцу), у нас в Англии, не только, как мы сейчас говорили, законы странные, но и ужасные предрассудки. Я последняя отрасль благородной и древней фамилии…
Фатиница высвободилась из моих объятий и с гордостью посмотрела на меня.
— Верно, не древнее и не благороднее пашей, Джон. Разве ты не знаешь фамилии отца моего? Разве ты не заметил, что слуги говорят с ним, как с князем? Разве ничего не значит происходить от спартанцев и называться Софианосом? Ступай
— Да, я это знаю, Фатиница, — отвечал я с живейшим беспокойством, потому, что она не могла понять наших мнений, а я хорошо понимал ее гордость. — Но обстоятельства, несчастия, деспотизм сделали отца твоего…
— Пиратом? Не правда ли? Как Маврокордато и Ботцариса клефтами? Придет время, Джон, когда свет устыдится, что называл их такими именами. Но теперь ты прав, дочь пирата или клефта должна быть смиренною и все выслушивать спокойно… Говори.
— О, моя милая! Если бы матушка могла видеть тебя только час, только минуту! О, тогда я был бы спокоен, тогда я бы не сомневался в ее согласии!.. Если бы я сам мог броситься к ногам ее, если бы я мог сказать ей, что жизнь моя зависит от тебя, что любовь твоя для меня все на свете, что я не могу жить без тебя… О, да! И тогда бы я был совершенно уверен в ней. Но все это невозможно; я должен писать к ней, и холодная бумага холодно передаст ей мою просьбу. Она не будет знать, что каждое слово в этом письме написано кровью моего сердца, и, может быть, мне откажет.
— А если она откажет, что же ты будешь делать? — холодно спросила Фатиница.
— Я сам поеду просить позволения, без которого не могу жить; я охотно подвергну жизнь свою опасности, потому что жизнь для меня ничего не значит в сравнении с моей любовью. Слышишь ли, Фатиница, я сам поеду, и это так же верно, как то, что ты ангел добродетели.
— А если она откажет?
— Тогда я ворочусь к тебе, Фатиница, и тогда будет твоя очередь принести большую жертву; тогда будет твоя очередь покинуть твое семейство, как я покинул своих родных. Потом мы уедем в какой-нибудь безвестный уголок и станем жить, ты для меня, а я для тебя… и родными нашими будут одни эти звезды, которые померкнут прежде, чем я перестану любить тебя.
— И ты это сделаешь?
— Клянусь тебе честью, любовью, тобой! С этой минуты ты моя невеста!
— Жена твоя! — вскричала она, обвивая меня руками и прижимаясь устами к губам моим.
XXX
Это были не пустые слова. Фатиница сделалась моей женою. С этого дня и до моего отъезда мы каждую ночь проводили вместе, каждую ночь блаженствовали; в ее ангельской душе не осталось ни малейшего сомнения, и она смотрела уже на нашу разлуку как на средство горестное, но необходимое для нашего соединения. И я достоин был такой доверенности; она не напрасно полагалась на меня.
Но, несмотря на нашу взаимную доверенность, сердца наши по временам трепетали неизъяснимым страхом. Воля наша была так сильна, как только может быть человеческая воля; но между двумя людьми, которые разлучаются, сейчас является страшное божество — случай. Я тоже не мог не поддаться этому беспокойству, и оно отнимало у слов моих уверенность, которая необходима была для того, чтобы успокоить Фатиницу.
Мы условились, что мне делать. Я должен был ехать сначала в Смирну, где мне нужно было побывать по двум причинам: чтобы исполнить поручение, которое возложил на меня умирающий Апостоли, и чтобы
Все это было очень просто и легко исполнить; мы были уверены один в другом, как сами в себе, а между тем нас тревожили страшные предчувствия. Последнюю ночь мы всю проплакали; ни обещания, ни клятвы, ни ласки мои — ничего не могло ее успокоить. Когда мы расстались, она была почти без чувств, а я как помешанный.
Я написал к ней последнее письмо, в котором старался успокоить ее обещаниями и клятвами, и отправил с нашей милой горлицей; она уже на рассвете была на моем окне, как будто тоже знала, что я уезжаю, и хотела проститься со мною.
Часов в восемь Константин и Фортунат прошли через двор. Они шли проститься с Фатиницею. Они не пригласили меня с собою, а я не посмел просить, чтобы они взяли меня; впрочем, лучше было совсем не видеть Фатиницы, чем видеть ее и притворяться равнодушным. Они пробыли в павильоне с час и потом пришли за мною. Пока они всходили по лестнице, я выпустил свою посланницу, и она полетела прямо на окно своей госпожи. Таким образом, я после всех простился с Фатиницею и между нашими воспоминаниями никого не будет.
Мне нужна была вся сила моего характера, чтобы не изменить себе; впрочем, они сами были так огорчены, что не обращали внимания на мою горесть. Они никогда не видывали Фатиницу такою печальною, в таком отчаянии, и не могли не разделять ее горести, которую приписывали своему отъезду.
Наконец надобно было оставить эту комнату, в которой два месяца я провел столько приятных минут. Но когда мы уже выходили из дому, я притворился, будто что-то забыл, и побежал назад, чтобы взглянуть на нее еще раз. Я, как ребенок, целовал в ней каждую вещицу и потом стал посереди комнаты на колени, прося Бога, чтобы Он опять привел меня сюда. Долго оставаться было невозможно, не возбудив подозрения, и я поспешил выйти. Константин и Фортунат ждали меня у первых ворот и с жаром разговаривали между собою по-гречески. Подходя к ним, я старался придать лицу своему обыкновенное его равнодушное выражение. Они, верно, думали: о чем ему жалеть здесь?
Стефана с мужем ждали нас на пристани. Как замужняя женщина, она была без покрывала. Большие, черные глаза ее смотрели прямо мне в глаза, как будто хотели читать в душе моей, а когда я уже ступил на доску, чтобы перейти в лодку, Стефана подошла ка мне и сказала вполголоса:
— Не забудьте своей клятвы!
Я взглянул на дом, где была Фатиница, как бы хотел сказать, что прошедшее ручается за будущее, а из решетки окна Фатиницы высунулась рука с платком, которая приветствовала нас при нашем прибытии и теперь как бы прощалась с нами.
Фелука ждала нас у входа в порт, и во все время переезда я, даже не боясь обратить на себя внимание Константина и Фортуната, не спускал глаз с этой руки, с этого платка. По временам слезы навертывались на глазах моих и, как облако, закрывали от меня Фатиницу. Я отворачивался, чтобы скрыть их, а потом опять обращался к обожаемой ручке, к красноречивому платку, которые со мной прощались.
Ветер дул прямо против выхода из гавани, и я радовался этому, потому что медленнее удалялся от Фатиницы. Но, благодаря усилиям гребцов, фелука выбралась в открытое море; тут мы уже могли поднять паруса и вскоре обогнули мыс, за которым скрылись и город Кеа, и дом Константина.