Приключения, почерпнутые из моря житейского
Шрифт:
Чаров был статный мужчина, лет тридцати, среднего росту, с наклонностью растолстеть под старость; носил усы и козлиную бородку. Выражение лица неопределенное, немного с винегретной приправой, глаза тусклые, голос изнеженный, речь медленная: уста как будто воротом вытягивали каждое слово из кладезя его ума на язык. Это был упитанный и изнеженный и родителями, и воспитателями, и богатством, и слепым счастием женообразный баловень, без дум, без страстей, без особенных желаний, но полный причуд. Он привык с малолетства, чтоб за ним все ухаживало, потешало его обычай, смешило. Опасаясь, чтоб что-нибудь не потревожило слабого здоровья ребенка, мать боялась противоречить ему и умасливала его детское сердце всем, чем угодно, когда он топал ногою и кричал. Какой-то бежавший с галер невинный француз [211]
[211] Галерами во Франции назывались суда, гребцами на которых были осужденные на тяжелую работу преступники. Позднее галерами стали называть все каторжные работы.
Когда Чаров взрос, его записали на службу, но он служил, как обыкновенно служат все приписные к службе, являющиеся к должности только для получения жалованья или вышедших наград. Не успев еще вступить в возраст мужа, Чаров приобрел уже право, на законном основании, расточать наследие. При этом условии все двери светских храмин перед ним были настежь, и у Чарова была тьма мимолетных друзей и приятелей во всяком роде, возрасте и звании, с которыми он обходился, как причудливый барин с своей подобострастной дворней; из каждого делал для потехи своей шута и без церемоний называл скотиной и уродом. Эта дружеская брань, как говорится: «на вороту не висла»; к ней точно так же привыкали, как к звуку mon cher. Он, правда, не говорил просто: «скотина», но протяжно и приязненно: ска-а-тина! – а известно, что le ton fait la musique [212] .
[212] Тон делает музыку (франц.).
Одевался он, не рассуждая, что к лицу что нет; но все на нем было новомодно, тонко, мягко, гладко, бело; глянцевито. Во всем в нем было какое-то нравственное и физическое утомление, казалось, что и сам он давно бы на покой; но самолюбив было еще молодо, денег бездна, надо было куда-нибудь их девать; а между тем все прискучило, приелось. Бросать же деньги без позыва, без аппетиту, по прихоти чужой, он не любил, был скуп до скряжничества. Истощившись душевными силами, он, наконец, стал искать повсюду и во всем возбудительного. На женщин он тоже смотрел с этой целью и желал найти женщину энергическую, которая оживила бы и его собственную энергию. Когда иные из близких его, замечая в нем хандру, просто, здорово живешь, или по наставлению какой-нибудь близкой или знакомой маменьки, думали поджечь его на женитьбу и спрашивали: «что он не женится?»
– Ска-а-тина! – отвечал Чаров, зевая, – тебе для чего понадобилась моя жена? С чего ты взял, что я. заведу для тебя жену, когда она, собственно, для меня не нужна?
– Как будто я для себя, mon cher, прошу тебя жениться.
– Еще глупее, если для кого-нибудь другого.
– Для тебя собственно, чтоб ты не хандрил.
– Это еще глупее, ты у-урод, братец! Ты бы лучше придумал: женись сам; je te ferai cocu [213] , ска-а-тина; это меня порассеет немножко.
[213] Я тебе наставлю рога (франц.).
Охотников угождать в этом случае, однако же, не находилось и предложения faire partie d'un mariage [214] не удавались.
У Чарова был великолепный дом со всеми причудами современной роскоши. Современную роскошь ни в сказках сказать, ни пером описать. Современная роскошь состоит из таких minuties [215] , которые надо рассматривать в солнечный телескоп; состоит не из произведений искусств и художеств, а из произведений ремесленных. Таков век, по Сеньке и шапка, да еще и красная. Чаров употребил на реставрацию отеческого дома тысяч триста. Плафоны, карнизы, стены, все блистало, горело золотом, несмотря на то, что на весь этот блеск Крумбигель употребил только один пуд латуни.
Чаров жил в доме один: но ни в одном доме, набитом семьей, не было такой полноты и тесноты, когда хозяин был дома. Залы и гостиные пустели только во время его отсутствия; между тем в каждый миг дня кто-нибудь подъезжал к резным дверям, выкрашенным под бронзу, спрашивал: «Чаров дома?» – и вздыхал, когда отвечал швейцар: «Никак нет-с!» Но едва Чаров возвращался домой, усталый, одурелый или опьянелый, следом за ним откуда ни возьмется стая дышащих к нему страстной дружбой; так и валят один за одним, как на званый вечер.
– А! это ты? – говорил он первому приехавшему, зевая, отдуваясь или разглаживая распахнутую грудь, – как я устал! залягу спать!…
– Что ж, и прекрасно!
– У-урод! разумеется, прекрасно!
– А вечер, дома?
– Вечер? Что такое ввечеру сегодня?… балет?… да, балет.
– Так прощай, mon cher,
– Куда?
– Поеду к Комахину.
– Врешь! Сиди!… Подайте ему сигару!… И Чаров шел спать.
Первый посетитель, исполняя приказ Чарова сидеть, сидел, как дежурный, зевая, в ожидании других посетителей.
Ожидание было непродолжительно: первый стук экипажа по мостовой, верно, утихнет у подъезда дома Чарова. Смотришь, влетит в комнату на всех парусах какой-нибудь mannequin, только что ушедший из магазина француза портного, и проговорит автоматически:
– A! mon cher, что, Чаров дома?
– A! mon cher! дома.
– Eh bien [216] , что, как?
– Где был?
– Черт знает где! фу, устал!
Третий, четвертый, пятый, десятый посетитель не спрашивал уже, дома ли хозяин, но спрашивал себе сигару. Гостиные наполнялись более и более дельным народом, образцовыми произведениями века и представителями его. Говор ужасный; рассказы, остроты, блеск ума, превыспренние суждения, политика, ха, ха, ха, и, словом, все роды звуков, которые издает звонкая голова.
[216] Ну (франц.).
Проснувшись, Чаров находит уже штаб свой готовым ко всем его распоряжениям, к дислокации около ломберных столов или к диспозиции похождений.
– Mon cher! Tcharoff! Что, спал, mon cher?
– Bкte que tu est, mon cher [217] , ты видишь, я зеваю спросонков? Что ж ты спрашиваешь? – отвечает Чаров, зевая, как ад, проходя без внимания мимо бросившихся навстречу, к толпе, окружающей оратора, – Что это? Какая-нибудь новая эпиграмма? Аносов, повтори вчерашнюю… как бишь?
[217] Ну, и дурак ты, мой милый (франц.)
– Ну, что, – отвечал Аносов, молодой поэт высшего тона.
– Да ну же, когда говорят, так повторяй; ты на то поэт, ска-а-тина!…
Жестокое приказание поддерживается в угождение Чарову общей просьбой.
– Повторяй, Аносов!… C'est d?licieux! [218]
– Как, как? – спрашивает Чаров, прислушиваясь к шепелявому языку поэта, – как?… и дураку… какая шапка не пристала?… Повтор» еще! Я выучу наизусть и буду читать в клубе.
– Как это можно! Ни за что!
[218] Это восхитительно (франц.).