Принцесса Грамматика или Потомки древнего глагола
Шрифт:
СЛАВА СЛОВА
Мы живем среди слов. Конечно, мы ходим по земле, дышим воздухом, купаемся в море, — но при этом всюду мы живем среди слов. Мы не можем представить себе море без слова море и землю без слова земля. И никуда нам не уйти от слов: даже если мы улетим в космос, мы встретимся там со словом космос, и в любой, самой далекой галактике мы не уйдем от слова галактика.
Мы даем слово и берем слово, держим слово, владеем словом, верим на слово, поминаем добрым словом, кого-то ловим на слове, в трудных случаях берем слова обратно, а в еще более трудных не можем связать двух слов… А если
У слова и славы — общий корень, и этим все сказано. Слава слова гремит над миром, правда, иногда превращаясь в пустое и лицемерное славословие, но само Слово от этого не страдает. Страдает тот, кто осмеливается им злоупотреблять.
Федор Иванович Буслаев, о котором речь впереди, назвал слово старинным художественным произведением, сохраняющим первоначальный живой образ, вызванный тем ощущением, которое в человеке возбудили природа и жизнь.
Сколько слов — столько художественных произведений. Сотни тысяч художественных произведений, которые могут принадлежать каждому, кто пожелает ими владеть. «Придите и владейте нами!» — взывают они словами древней летописи.
И те, которые ими владеют, как положено владеть художественными произведениями — то есть знают их значение, историю, взаимосвязь с другими словами, — эти люди по праву носят звание словесников и не менее громкое звание языковедов, а также лингвистов («лингвист» по-латыни — языковед).
О них очень мало написано. Их наука многим кажется скучной. Да и сами они называли грамматику то «забавой педантства и слабомыслия» (Греч), то «собранием полицейских предписаний» (Буслаев), то признавались: «Если впоследствии меня не пугала грамматика, то это, я думаю, потому, что я смолоду не знал никаких грамматических учебников» (Потебня).
Так они говорили, продолжая заниматься своей «неинтересной» наукой, благодаря которой мы узнаем о самом интересном, что было в мире до нас и до них.
В СТАРОМ ТАЛЛИНЕ ДВЕСТИ ЛЕТ НАЗАД…
Он сидел в кибитке, радуясь этому минутному удовольствию и «не простираясь мыслями ни вперед, ни назад»… Плакала майорша, плакал гарнизонный сержант Савелий, крестный отец кирпичник отсчитывал медяки, чтобы дать мальчику на дорогу…
Мальчика звали Александр, и не было у него ни одной из тех громких фамилий, которые приобрели впоследствии широкую известность. Даже фамилии не оставил ему в наследство отец — ландмаршал, член совестного суда Христофор Иванович Остен-Сакен, — не раскрыл и секрета, кто была его мать…
Второпях дали мальчику фамилию Остенек, воспользовавшись частью отцовской фамилии, второпях укутали овчинным тулупом и посадили в кибитку, которая остановилась как раз между семью прожитыми годами и семьюдесятью шестью непрожитыми, — мальчику предстояла долгая жизнь.
Если б он знал, какая ему жизнь предстоит, то, возможно, плакал бы вместе с майоршей и сержантом Савелием, хотя будущее его ожидало славное, простирающееся далеко вперед после смерти. Но, может быть, только в прошлом он был счастлив по-настоящему, — здесь, в предместье старого Таллина, тогда еще Ревеля, в домике бедной майорши, слушая бесконечные сказки гарнизонного солдата Савелия. Русские сказки, которые впервые знакомили
Мальчик, сидевший в кибитке между прошлым своим и будущим, почти не умел говорить: он был косноязычен и заикался так, что произнести два слова подряд было ему не под силу. Он так никогда и не вылечился от этого недуга, и то, что хотел сказать, вынужден был писать на бумажке. И только дома, в семье, среди близких ему людей, он говорил довольно гладко. Здесь его любили, и любовь делала чудеса, на которые не была способна современная ему медицина.
А в Академии…
«Посредственности нередко затирали его; они свысока судили о его трудах, позволяли себе покрикивать на него в заседаниях Академии…» (Срезневский). Он не мог им ответить. Он молчал. Природа не наградила его даром слова.
Но посредственностей, не имеющих другого дара, кроме умения покричать за себя, чтобы выкричать себе чины, ордена и почетные премии, давно уже никто не помнит, а он, Александр Христофорович Бостонов, прежде Остенек, а еще раньше — мальчик, лишенный фамилии, — живет. И в нынешнем, 1981, году ему исполняется двести лет — не каждый проживет столько лет, пусть даже в памяти потомства.
Он словно рядом с нами: вот он сидит в кибитке, радуясь этому минутному удовольствию и «не простираясь мыслями ни вперед, ни назад»… Потому что главная наша радость — вот эта самая кибитка между прошлым и будущим, это наше настоящее, которое одно способно дать настоящую радость.
ЗВЕЗДНЫЙ ЧАС АЛЕКСЕЯ БОЛДЫРЕВА
У каждого человека есть свой звездный час, та самая вершина, с которой он виднее современникам, а в особых случаях — даже потомкам.
Алексей Васильевич Болдырев долго шел к своей вершине. Стал профессором, автором солидных научных работ, перевел на русский язык еврейскую грамматику, за что от царя Александра Первого получил в награду золотую табакерку.
Но вершина ли это? Разглядят ли потомки золотую табакерку царя, а при ней Алексея Васильевича Болдырева?
Был назначен профессор Болдырев ректором Московского университета. Может, и не вершина, но достаточно высокое положение. И студенты — как на подбор: Александр Иванович Герцен, Виссарион Григорьевич Белинский, Иван Сергеевич Тургенев. Из будущих лингвистов — Федор Иванович Буслаев. Хорошие, запоминающиеся имена.
Но не стало высокое положение ректора вершиной, видной издалека. Науке больше запомнился первый русский востоковед Болдырев, автор учебников арабского и персидского языков, латинист Болдырев, составивший латинско-русский словарь, русист Болдырев, предлагавший целый ряд реформ в русской грамматике…
Все как будто делалось правильно. Писались учебники, составлялись словари, читались лекции во вверенном ему университете…
И вдруг его увольняют в отставку. Без пенсии, во цвете неполных шестидесяти лет, то есть в возрасте, еще не пенсионном.
Карающая рука не скудеет. Та самая рука, которая покарала декабристов и участников польского восстания, не пощадила и ректора Московского университета, который, будучи ко всему вдобавок еще и цензором, разрешил к печати «Философическое письмо» Чаадаева…