Принцесса Володимирская
Шрифт:
– Не люблю я этой цыганки, – заметил тот. – Я всегда боюсь за свой кошелек или за часы, когда беседую с ней на подачу руки.
– Как вам не стыдно! – воскликнул Осинский.
– Хотя французское правило, мой милый, – не клеветать никогда ни на какую женщину, но признаюсь, не могу не сказать этого про madame Marie de soit-disant de la Tremouille [14] .
– Почему же: soit-disant? Ведь доказательств нет, что это не ее имя.
– Есть, милый друг. Она клянется, что она француженка не только по мужу, но и по рождению. А выговор у нее d’une vadhere Landaise [15] .
– К какой же нации вы ее причисляете? – спросил Осинский серьезно, так как этот вопрос давно страшно интриговал его самого.
– По всей вероятности, немка, – заметил француз.
– Я по-немецки говорю хорошо и убедился, что она говорит плохо, – противоречил Осинский.
– Во всяком случае, она не англичанка! Ну, стало быть, итальянка. По-итальянски она при мне говорила, и довольно бегло.
– Да и при мне тоже… – отозвался Осинский тем же тоном противоречия. – Но, видите ли, один из ее хороших знакомых, итальянец, не считал ее за соотечественницу, и она никогда в Италии даже не была. Она расспрашивала про Италию, как про рай, куда бы ей хотелось улететь.
– Может быть, лжет, скрывает, а сама из Рима или Венеции.
– Зачем ей лгать и не признаться, а выдавать себя за француженку?
– Не знаю, мой друг. Но стоит ли спорить о происхождении первой попавшейся авантюристки! Их в Лондоне довольно из всяких наций. Я думаю, что она соотечественница Авраама и Моисея, а вместе с ними и моих главных лондонских кредиторов.
Осинскому был неприятен этот разговор, шутки и насмешки француза, и он не в духе уехал от него.
VIII
Надо было обождать еще час, чтобы можно было ехать к красавице, и Осинский велел себя везти в католическую церковь.
Здесь, в храме, ему бывало всегда приятно прослушать обедню и даже просто помолиться или подумать и помечтать где-нибудь в темном уголке, за колонной. Здесь на него веяло всегда чем-то близким и дорогим; ему всегда казалось, что родина к нему ближе отсюда.
Вся обстановка: священник, знакомые молитвы, соотечественники, которых он знал только в лицо, встречая здесь, но не знакомясь, – все это переносило его мысль и чувства в отечество.
И каждый раз выходил он из церкви с облегченной душой, свежее и веселее.
– Будто домой съездил! – думалось ему.
На этот раз тоже, просидев в углу храма на скамейке около часу, Осинский бодро вышел на паперть и громко, самоуверенно велел ехать к госпоже Тремуаль. Между тем уже совершенно стемнело, и среди легкого прозрачного тумана уже зажигались фонари.
– Госпожа Тремуаль принимает ли? – спросил Осинский у хорошо знакомого привратника.
– Нет, милорд, вы не застали ее. И немного! Всего с час как она собралась и уехала.
– Когда же она вернется?..
– Неизвестно. Может быть, через месяц.
– Совсем уехала! – закричал Осинский, забыв все…
– Да-с, на почтовый двор, откуда идет мальпост. Я думал, что вы знаете, что…
– Совсем, с вещами?.. На почту?.. Где почтовый двор?.. Скорее! Знаю! Знаю!
И Осинский, теряя здравый смысл и чувство всякого приличия, крикнул кучеру скакать на почтовый двор.
– Скакать? Милорд шутит: нас арестует констебль! – холодно процедил сквозь зубы англичанин. – В этом тумане мы передавим половину прохожих и не достигнем цели, ибо приедем в полицию.
– Ступайте скорее. Я отвечаю за… за все отвечаю! Скорее!
– Отвечает всегда кучер, милорд. Это закон. Но на который почтовый двор, милорд, прикажете ехать?
– На который?! О, боже мой!..
Осинский, конечно, не знал, в какой город выехала красавица, увезшая с собой – он это чувствовал – его сердце, даже разум.
Осинский бросился назад к привратнику с тем же вопросом, но тот ничего не мог ответить.
– Вероятно, в один из южных городов выехала госпожа, ибо собиралась ехать не в Америку и не в Шотландию, а на континент.
Осинский снова сел в экипаж и тихо вымолвил:
– Домой!
Когда лошади тронулись, молодой человек закрыл лицо руками. К собственному изумлению, он почувствовал, что руки и лицо мокрые.
– Слезы! Как все дети, ребята! Вел себя ребячески глупо, а теперь плачешь! – шепнул он сам себе с упреком горьким и злобным.
Когда он вернулся домой и вошел прямо в свою спальню, Юлиан, заметив бледное и изменившееся лицо молодого барина, выговорил:
– Не огорчайтесь понапрасну! – И он прибавил что-то шепотом на ухо графу.
Но Осинский не слыхал ни слова и не заметил выражения лица Юлиана. Он еще в себя не мог прийти от удара.
Молодой человек сбросил с себя свой кунтуш и, оставшись в куртке и в шелковой белой сорочке, расшитой по вороту и рукавам, грустно опустил голову на руки.
– Нет! Уехала! И я никогда не увижу ее!
Вот что думал он, что стучало молотом в его голове, в его сердце.
– И во всем сам виноват. Надо было объясниться… Ее последние слова были знаменательными. Они требовали моего признания!! Далее порядочная женщина не может идти. Она сказала: «Если б мы продолжали видеться, бог весть что могло бы случиться!» Чего же более?.. А я поступил как мальчишка.
Но в эту минуту какое-то особенное, необъяснимое чувство заставило Осинского отнять руки от бледного лица и открыть глаза…
И он пронзительно вскрикнул и замер в оцепенении…
Перед ним стояла в красивом вечернем костюме и к нему бросилась с распростертыми руками, его обняла, обвилась и целовала молча… она, его божество!
– Я с ума схожу! – пролепетал Осинский, чуть не теряя сознания, в горячих и страстных объятиях и поцелуях…
– Я люблю тебя! – услыхал он над ухом… Но услыхал слова не чуждой, а родной речи… Она сказала это по-польски и продолжала перемешивать свои огненные поцелуи польской речью!