Приведен в исполнение... [Повести]
Шрифт:
Англичанин постучал, повернул ручку: «Please», [30] — и ушел. Вот Он… Я должен справиться с волнением. Ему явно больше сорока (сорок пять — это он мне сообщил позже), в штатском, лицо пророка и глаза, глаза… Насквозь. Что ж… Сердце мое чисто, и дух прав перед тобою… Эту надпись [31] сегодня можно повторить без боязни. Я не предатель и я не предам. «Садитесь, курите, мне рекомендовали вас… Верные люди нужны, их всегда так мало. Что вы хотите?» — «Возрождения единой и неделимой Родины». Улыбнулся: «Мы все хотим этого. Лично для себя?» — «Ничего». Искреннее удивление: «Странно… Сегодня хотят прежде всего для себя. Ну хорошо. Извольте подробнее». — «Если победит линия „непредрешенства“ — учредилка создаст республику или — на английский манер — посадит на трон манекена и образует парламент при нем — всемогущий и решающий. Этого нельзя допустить». —
30
Прошу.
31
Надпись, которую велел сделать А. А. Аракчеев на бюсте Александра I.
Это удар… Как, он еще ничего не сделал и уже ставит палки в колеса? Он приехал из прекрасного далека на готовенькое и смеет высказываться подобным образом? Впрочем, — ну и что? Разве ничтожный политик Деникин или Юденич, состоящий из одних усов, лучше? У этого волевая внешность, образование, опыт и совсем непростая жизнь. Он моряк, он полярный исследователь, а не паркетный шаркун и искатель должностей. «Ваше превосходительство, не кажется ли вам, что на этот вопрос ответит только будущее? (Ого, да я, кажется, дипломат?) Разговор проблематичный и даже преждевременный. О судьбе императорской семьи ходят самые дикие слухи. Пока мы не выясним истину — великий князь не примет престола. Он теперь в Финляндии, с ним уже вели переговоры». — «Что вы предлагаете?» — «Это очевидно. Нужно отыскать останки мучеников. Это сразу решит все вопросы. Но в этих поисках вижу я не только легитимный момент. Здесь и огромная политика, ваше превосходительство. Если нам удастся отыскать священные тела — мы продемонстрируем всему цивилизованному миру вандализм и бесчеловечность большевиков!» И снова он долго всматривается в мое лицо, в какое-то мгновение у меня появляется ощущение, что кончик моего носа измазан мелом и он сейчас скажет мне об этом. Но он молчит.
Вошел офицер: «Поручик Наумов». — «Полковник Дебольцов». — «Вот видите, поручик, наш гость может подумать, что вы скрываетесь здесь от фронта». — «Уверен, что полковник так не думает. Угодно ли вам чаю? Анна Васильевна желала видеть вас, ваше превосходительство». — «Вот и прекрасно, познакомим ее с полковником. И заварите покрепче». Дверь открылась, закрылась и снова открылась. Женщина. Молодая. Красивая. Излишне округлое лицо. (Может быть, — показалось? Я все еще нереально воспринимаю действительность.) Представил меня: «Аня, прошу любить и жаловать, полковник искренний друг нашему общему делу». Поцеловал руку, от нее исходил едва уловимый аромат неведомых мне духов. Улыбнулась: «Будем пить чай». Села, зашелестела платьем, спросила о погибших, долго рассказывал (даже свой сон-явь), они медленно бледнели, и вдруг он замычал, словно от зубной боли. «Я полагаю, мы не останемся равнодушными?» — в ее голосе убежденность, непререкаемая воля. С такими женщинами влюбленные мужчины не спорят (собственно, почему «влюбленные»? А это заметно, это даже видно, я это понял не сразу, но в какой-то момент это обозначилось совершенно непреложно. Странно только: здесь же чистая политика, неужели наши милые дамы будут когда-нибудь решать судьбы людей и наций наравне с нами? Я ценю в Наде женственность и нежность прежде всего…), и действительно, он подхватывает ее фразу и произносит напористо и резко: «Отныне я придаю этим поискам первостепенное значение». Темирева восторженно улыбается: «Вас Бог послал, полковник. Помолимся…» И они громко и слаженно запели первый псалом: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешны не ста…»
Судьба моя решена. Эта фраза из плохого дореволюционного романа не выходит у меня из головы весь день. Мне даже хочется к ней добавить: бесповоротно и навсегда. То, что еще совсем недавно тлело в моей душе (я ведь искренне подавляла это начинающееся чувство, потому что революционер не имеет права на любовь и семью. Трижды прав Горький…),
Осень, шелестят красные листья, все красно кругом, и это — великий символ. Арвид теперь начдив, у меня много новых обязанностей, но когда я разговариваю с ним даже по делу — мне трудно поднять на него глаза. Вспоминаю Стендаля: до кристаллизации — мгновения…
Взят Ижевск, недавний позор смыт нашей кровью, даже поникший Новожилов взбодрился и смотрит соколом. Он отличился: повел своих (как их назвать? была ватага, теперь вроде бы — красноармейцы) на пулеметы и одержал победу. Если бы чуть раньше… Может быть, тогда я и простила бы ему мягкость к врагу, природное слюнтяйство, тихий, совсем не командирский голос и полное неумение добиваться своего. Но случай властвует над ним, и вовремя Новожилов отличиться не успел.
Вся ижевская нечисть спряталась в заводе. У них было простое и мудрое решение: рабочих красные не тронут. Я сказала: «У рабочих черные руки, их легко отличить. Остальные — фронтовики-палачи и те, кто стрелял в нас. Не просто стрелял. Поднял восстание против рабоче-крестьянской власти и должен быть наказан за это».
Окружили завод, выпускали по одному, через час образовалась толпа тысячи в полторы на одном конце площади и человек пятьдесят — на другом. Все вышли без оружия. Татлин сказал: «Если вы, рабочие, дадите показания о поведении белоручек во время мятежа, мы забудем о вашей вине навсегда. Писаря все запишут дословно».
Они бросились к приготовленным столам словно стадо, жаждущее водопоя. Я смотрела на них и думала: как запачкала вас всех липучая контрреволюция… Пожалели свои палисады, побоялись лишиться гусей и уток — и вот возмездие. Они толкали друг друга и вперегонки обличали своих недавних руководителей и вдохновителей. «Теперь мы расстреляем всю эту сволочь совершенно законно! — торжествовал Татлин. — Нарядим реввоентрибунал. Азиньш — председатель, я и комвзвода Тулин — члены, Веру назначим секретарем».
Мы допрашивали их весь день. Большинство призналось мгновенно, те, кто запирался, — были изобличены показаниями своих бывших подчиненных.
Новожилов подкараулил меня у подмерзшего пруда, был он как-то по-особенному мрачен и красив (только мне это теперь — все равно!). «Это гнусность, неужели не понимаешь? Грязные и подлые трусы покупают себе жизнь в вашей лавочке, а цена? Смерть недавних товарищей! Где ваша новая мораль, о которой ты мне столько говорила? Где ваши принципы?» Он мне жалок, этот бывший сотник, я просто-напросто презираю его, нравственного урода и калеку. Не понимать самых элементарных вещей, не чувствовать чистую ноту революции… Как я заблуждалась в нем! Сколь слепа была… Разве можно выиграть кровопролитную войну с озверевшей белогвардейщиной — в белых перчатках? Разве применимы в гражданской войне (это ведь не простая война, это пик классового, столкновения!) законы рыцарского турнира? Он живет в своем вымышленном романтическом мирке, он сродни моей непутевой, преступной сестре, о которой мне еще предстоит разговор с начальником дивизии (как неправдоподобно: я люблю его…).
— Мы обязаны исполнить свой революционный долг. — Азиньш был мрачен, суров, не шутил и не улыбался, как обычно, И я поняла, что предстоящая казнь врагов ему нелегка, что убивать не в бою он не привык, но сможет преодолеть себя, если это нужно народу и революции…
После допроса реввоентрибунал единогласно приговорил всех к расстрелу. Новожилов снова подкараулил меня: «Неужели не понимаешь, что казнь этих людей, кровь, которую вы так безжалостно и беспощадно проливаете, позже ударит в ваши головы гадючьим ядом всеобщего кровавого шабаша? Вы даже не заметите той грани, которая отделяет казнь врага от казни заблудившегося друга и просто товарища по борьбе… Мне жаль тебя…» — «Ты слишком красиво говоришь, Новожилов. Чего ты хочешь?» — «Тебя. Ты нужна мне. Я не мыслю своей жизни…» Здесь я раздраженно перебила его (надоел, он из тех мужчин, которые долги и нудны и стремятся утвердить свое «я») и ударила по плечу — пусть очухается: «Да, мне казалось, что ты заронил во мне новое, неведомое чувство (это монолог провинциальной актрисы в плохой пьеске, но так ему понятнее). Что ж, я ошиблась. Убить меня за это, что ли? Неужто первая в твоей жизни женщина отказывает тебе?» И вдруг голос его дрогнул: «Первая. Ты читала „Гранатовый браслет“? Ну так вот, твою жизнь пересек человек, который отдал бы свою не задумываясь — за одно твое слово». — «То-то ты и отдаешь. Лишнего врага боишься пристрелить». — «Потому что это — не моя, а чужая жизнь». О чем с ним говорить… Его мораль — это ложная мораль умирающего класса.
…Арвид выслушал рассказ о сестре спокойно. «Если бы это было иначе — у нас теперь шла не гражданская, а какая-нибудь иная война». Мы разговаривали до ночи… А потом он не отпустил меня, и я не ушла…
Утром приехал командарм Шорин, бывший полковник, он все еще сохраняет неуловимую мерзость прошлого. Некрасив, бугристое лицо и огромные усы (зачем мужчины старательно выращивают и носят этот вполне очевидный признак атавизма?) — он стал мне неприятен с первого же мгновения. И я, увы, не ошиблась…