Привет, Афиноген
Шрифт:
— Люди бывают хуже собак, — задумчиво ответил хирург. — Подумаешь, кошка. У ней и понятия нету никакого… А твой пес — герой, всин, умница. Верный и храбрый товарищ.
— Товарищ–то конечно, да уж очень лют, Ваня. Бывает, я сам его опасаюсь, этого товарища. Я тебе рассказывал, как он Викешу напугал?
— Нет.
— Как–нибудь расскажу, ужаснешься.
Солнышко косо освещало край поляны, а там, где сидели приятели, была тень и легкий ветерок. Балкан, продолжая великую погоню, самозабвенно рыл передними лапами яму, фыркал и сопел. Видимо, он не собирался давать спуску и тем, кто прятался в земле. Дан умчался в лес в неизвестном
— Что ты, Николай Егорович, квелый такой сегодня? Неужто из–за кошки?
Карнаухов сразу не ответил, глубоко затянулся дымом. Дым поплыл у него из ноздрей и окутал марле- пой пленкой морщинистую подсохшую кожу.
— Не только, — сказал он. — На пенсию меня гонят, Ваня… На пенсию, видишь ли.
Хирург блеснул черными клинками зрачков и пое «жился как от холода.
— А сколько же тебе лет?
— Это неважно, Иван Петрович. Важно другое — выхожу на последний перегон. Впереди нет уже перспективы… Я не задаю себе глупых, детских вопросов, зачем тогда жили, боролись, голодали. Нет. Я думаю, правильно ли жили, если под конец нас так легко заменить. А, Иван?
— Незаменимых нет, — нечестно ответил Горемыкин и тут же подумал, что лично без него невмоготу придется федулинским больным. Мелкое тщеславие приятно, привычно покачало его на невысоких качелях.
— Есть, — твердо возразил Николай Егорович. — Балкана никто мне не заменит. Будет другая собака, да не эта. Не заменит! Опять же не в этом дело. Старость есть старость. Но почему один стар для своего дела в шестьдесят, а другой достаточно молод и в семьдесят? Я знаю свои возможности и не надеюсь на бронзовый памятник при жизни. Но зачем же пихать в спину и кричать: посторонись, старик, ты уже мешаешь…. Нет, Ваня, ради бога, я не виню тех, кто пихает, им видней, они правы. Поезд, который идет по рельсам, всегда прав. Но как получилось так, что я стал лишним грузом на этом поезде, который мы сами поставили под пары. Да разве один я…
Горемыкин не готов был к такому разговору и скучающе оглянулся. Он умом понимал старческую ностальгию и горечь прижизненного расставания, но неукротимый его дух борца отторгал подобную ситуацию для себя. Сейчас Николай Егорович упал в его глазах, он не сочувствовал ему и немного презирал. Карнаухов не заметил настроения приятеля.
— Был период, — продолжал он, — когда я старался философски понять мир целиком. И пришел к выводу, что это невозможно. То есть именно в те минуты, когда мир становился понятен, я постигал ужас и убожество этой видимости понимания… То было давно и не пропало даром. Человек должен ставить перед собой посильные задачи, тогда его существование приобретает хоть какой–то смысл. И я поставил для себя цель в совершенстве овладеть своим делом. Думаю, это мне удалось. Меня награждали, повышали, я успокоился и последние годы работал ровно, без срывов, с ощущением удовлетворения… Все мне чудилось, будто голубое небо и зеленую траву я вижу такими же молодыми глазами, как тридцать лет назад… Вдруг — толчок в спину и молодецкий окрик: «Слазь, старик, твоя станция. Выходи!» А куда выходи? Остановка окончательная… Понял? Как это… Стою один среди равнины голой. Почему? За что? Я же не мертвый, дышу.
— Пойдем, что ли, Николай Егорович, — снисходительно сказал хирург. — Иди домой, выпей четвертинку, закуси селедочкой… и снова увидишь небо в алмазах. Какая ерунда! А не хочешь уходить — не уходи. В крайнем случае пересядь в другой вагон… Ныть
Он озорно подтолкнул локтем Карнаухова и в лад тряхнул черными рожками кудрей.
Николай Егорович расплылся в ответной улыбке, почесал подбородок, внезапно спросил, в свою очередь подталкивая Горемыкина:
— А это правда, Ваня, что ты жену хлестал поводком, а потом голую выгнал на улицу без вещей и денег? Давно хотел спросить.
— Да ты что? — сжался хирург, — Ты что гово- ришь–то? Очнись, Николай!
— А еще говорят, ты своих медсестер принуждаешь гостинцы у больных отнимать. Правда ли? Я вот не верю, например.
Горемыкин дернул плечами, свистнул Дана и заспешил через поляну. «Рехнулся старик», — подумал он без обиды, но с огорчением.
Николай Егорович остался один сидеть на скамейке, жмурился от лучей уходящего солнца, которые совсем и не касались его глаз, курил сигареты и в подробностях блаженно вспоминал прошлое, давнее…
«Читальный зал библиотеки института. Двадцатитрехлетний студент Карнаухов штудирует политэкономию. Ему нужно выучить целую страницу наизусть. Но где там? В рассеянном сознании маячит накрытый матушкой стол, на нем пироги, сало, домашняя колбаска, смородиновая настойка. Николай сглатывает слюну. Взгляд его натыкается на бледное личико девушки, сидящей напротив. Перед ней нет ни книжек, ни тетрадки. Худенькие ручки сложены на полированной крышке стола. Ногти накрашены ярко.
— Чего ты? — спрашивает Николай. — Чего не занимаешься?
Он удивлен. В библиотеке все занимаются. Тепло, светло, скоро сессия.
— Неохота, — отвечает девушка.
— Зачем же ты пришла?
— Интересно. На все поглядеть.
Николай нервничает и опускает глаза в книгу. Строчки не несут смысла, голова каменная, тупая. Он всю ночь работал на пристани. Теперь есть деньги дня на четыре. Он чувствует, что девушка разглядывает его. Ее глаза таинственно неподвижны, взгляд сонный, безразличный, темный.
— Ну что? — говорит Николай. — Хочешь, пойдем на улицу?
— Пойдем, — соглашается, вздыхая, девушка.
Вечер. Ресторанчик на Трубной. Карнаухов лихорадочно прикидывает, хватит ли денег еще на одну бутылку дешевого вина. Хватит. Он заказывает. Верочка ему улыбается. Мужчины за соседним столом смотрят на нее неотрывно.
— Где ты живешь? — настаивает опьяневший Николай.
— Нигде.
За весь день она ни разу не разоткровенничалась, на вопросы отвечает «да», «нет» или отмалчивается. Постреливает темными глазищами по сторонам. Много, неумело курит. Николай ощущает наплыв странных, тягучих, дурманных волн.
— Хватит роковую женщину изображать, — требует он. — Кто ты такая? Объясни, чем занимаешься? — У него проскальзывает подозрение о роде ее занятий.
— Мальчик, — смеется Вера, оглядываясь на соседний столик. — Ты учишься и учись. Из книжек все поймешь. Книжки у-умные.
Парк. Скамейка. Он целует ее, трясет, раскачивает, оглаживает ладонями худенькие теплые плечи. Она сидит как истукан, не отстраняется, не поощряет. Глаза ее открыты и застыли.
— Я скоро исчезну, — вдруг шепчет она. — Я скоро исчезну, я знаю. Насовсем исчезну.