Привет, Афиноген
Шрифт:
Верочка мечтательно улыбается и пьет рюмку за рюмкой, но ничего не ест. На ее тарелке нарезанный женихом язык, помидоры — все не тронуто.
— Я сейчас приду, — лукавит Верочка, смеясь, из глаз ее, полных тайны, течет электричество.
— Я с тобой, — спохватывается жених.
— Нет, туда я одна… — останавливает его Верочка. Она скользит по длинному коридору, мимо столов, ее окликают, трогают за руки, протягивают цветы. Гибкая спина и длинные ноги из–под серого коротенького платьица покачиваются перед очарованными глазами Николая Карнаухова, удаляются, удаляются, заслоняются чужими спинами, руками, стульями.
— Эй! — кричит ему в ухо сосед и друг. — Счастливчик
— Нет, — хохочет Николай. — Она вернется. Не сомневайся.
Тянутся десять минут, пятнадцать, и он встает и шагает по тем же половицам, где проскользнули ее туфельки, купленные в новом универмаге за целых триста рублей. Ему навстречу протягивают руки, рюмки, вилки с нанизанной закуской. Он видит жаркие, улыбчивые, знакомые и незнакомые лица.
На втором этаже на дальнем подоконнике сидят в обнимку Верочка и Федя Пименов, однокурсник. Освещение тусклое, и Николаю издали не видно, что они делают, вроде бы целуются. Он снова пересекает длинный коридор, только в обратную сторону по второму этажу. Оказывается, они не целуются, а Верочка рыдает у Пименова на плече. Федька уперся в друга ненавидящим пьяным взглядом.
— Вы чего? — застенчиво спрашивает Николай. «Ребятки? С ума сошли?
Верочка отстраняется от Пименова и ложится спиной на стекло — дзынь!
— Я сейчас к тебе вернусь, — говорит она сурово, — ступай, Коля.
Лицо ее в полутьме напоминает раскрашенную серую маску. Николай хочет отойти, убраться подобру- поздорову, но ноги не двигаются и тело остыло.
— Зачем же, почему? — спрашивает он у Федора. — Она же моя невеста.
— Твоя, твоя! — рубит Пименов. — Подавись!
Такой ненависти, и злобы, и отчаянья Николай прежде не встречал. Разве только в кино.
— Идем, Верочка, — упрашивает он, — давай вместе пойдем. Там гости ждут, волнуются.
— Он блажной, — объясняет Верочка Пименову. — Я же тебе говорила — он как ребенок.
Пименов пьян и не верит ни в бога, ни в блажных детей.
— Стерва ты, Карнаухов, — выворачивает он дикие слова. — Последняя сука, раз на такое решился.
— На какое?
— Какое? Все одно Верка со мной будет. Тебе женой, мне — любовью. Ты себе ее жалость на уши не повесишь.
— Почему?
Верочка раскалывается на куски истерическим хохотом, и лицо Пименова становится обычным добродушным человеческим лицом. Николай Карнаухов смешон. Он стоит, растопырив руки, и задает нелепые вопросы. Голос его подрагивает, как забуксовавший автомобиль. Он тоже улыбается в ответ на дружеский смех и улыбки.
— Теперь понял, — говорит он. — А раньше не понимал.
Он находит в себе силы спуститься вниз и объявить гостям, что свадьба отменяется, потому что обнаружился второй жених. За столами шум, гогот, приветственные возгласы. «Ура! — орут гости, друзья и знакомые. — Даешь нового жениха! Ура Кольке Карнаухову!»
— Гуляйте! — вопит Николай. — Пейте! Но это не свадьба. Так просто пейте, За здоровье трудящихся всего мира! Ура!
Конец любви, конец надеждам и упоительным планам. Крест на прошлом! Ура!»
«Всю жизнь почти я прожил околпаченным, — подумал с горестной усмешкой пожилой человек, — а теперь вдобавок меня гонят взашей с работы. А какая все–таки прекрасная была жизнь, сколько в ней всего уместилось».
Николай Егорович медленно встал, потоптался по полянке, разминая затекшие ноги. Солнышко закатилось, и ветерок сразу подул зябкой прохладой. Он свистнул Балкана и, не ожидая, пока тот прибежит, зашагал по направлению к городу Федулинску.
«Поглядим, — думал Карнаухов. — Ничего страшного.
9
Я знаком с Карнауховым и несколько раз разговаривал с ним о делах производства и на другие официальные темы. И про Николая Егоровича я думал: «Какой, право, скучный, утомительный старик».
Скучно он говорил, скучно жмурил глаза, подтягивая вверх уголки узкого рта, скучно оглядывался на прохожих и откашливался в ладошку. Не было в нем азарта и огня, а раздражение и растерянность его я не уловил тогда. Да и не мог уловить. Не так жил.
В теперешнем своем состоянии я мало читаю, подолгу брожу по улицам, охотно встречаюсь с друзьями, легкомысленно шучу и смеюсь от чужих шуток, люблю глядеть, задирая голову, на окна домов. Это оттого, вероятно, что сердце мое побаливает, ноет по ночам. Стучит сердце, как зайчик лапками — тук, тук! Сколько еще простучит?
Много бы я дал теперь, чтобы сидеть беззаботно за столом и внимать незамысловатым афоризмам и размышлениям Николая Карнаухова, человека, потухшего от любви к женщине еще до войны и прогуливающего свирепого фокстерьера в эпоху НТР. Не надо мне никакой правды, кроме честного, откровенного, вежливого, занимательного человеческого разговора.
Кстати говоря, и сам Карнаухов менялся в течение жизни не единожды. Во времена минувшие, когда институт только–только приобретал реальные очертания и Николая Егоровича через министерство востребовал лично Мерзликин; когда в спорах утверждалась структура нового огромного предприятия, он был энергичным, предельно собранным человеком. Тогда казалось, запас сил его неисчерпаем и рассчитан на десятилетия. Какую работу на него ни навали — все будет по плечу и мало. То было веселое и бурное время. С треском ломались старые, традиционные представления, с каким–то чересчур буйным накалом пробивали себе дорогу свежие идеи, и всех, сопричастных моменту, обуревали планы, планы, планы. Наука, как многоголовое существо, дотоле полудремавшее и копившее силы как бы внутри себя, наконец очнулась, вскинулась и почти разом проникла повсюду, куда только могла достать. Научно–техническая революция шагнула в массы.
Карнаухов, захмелевший, подобно многим, от внезапно открывшихся перспектив, от грандиозности замыслов, охотно согласился возглавить экспериментальный отдел, у которого пока не было ни четко определенных заданий, ни собственного штатного расписания. Предполагалось лишь, что со временем, когда институт окрепнет, новый отдел станет необходимым координационно–экономическим направляющим центром, неким внутренним штабом, который будет контролировать деятельность всего института, соотнося ее с внешним миром. Что–то вроде живой электронно–счетной машины с широким спектром деятельности, накапливающей всевозможную научную информацию, анализирующей ее и выдающей обоснованные рекомендации и поправки всем остальным службам.
— Конечно, иметь такой отдел, — говорил Мерзликин, — пока непозволительная роскошь. Но впоследствии он себя окупит. Даже с лихвой. Помяни мое слово, Николай Егорович, это будет со временем самое рентабельное наше подразделение…
В ту пору директор тоже не чурался возможности помечтать.
Николай Егорович пришел в институт вполне зрелым, много чего повидавшим человеком, но остро чувствовал, что самое важное в его жизни, самый замечательный ее отрезок начинается именно с этого момента, а все, чем он занимался раньше, было всего лишь подготовкой к настоящему делу.