Привет, Афиноген
Шрифт:
— Вам спать не пора, Гена?
— Доиграем.
Вернулся в палату Кисунов. Увидев посетителя, не снимая халата опрокинулся на кровать и засопел.
— Предлагаю ничью, — сказал Сухомятин.
— Почему ничью? — забеспокоился Гриша. — Партия наша.
Кисунов сопел все навязчивее. Он многое сейчас мог сказать, но задень утомился и не собирался взвинчивать себя перед сном.
Показной запал, с которым Георгий Данилович начинал игру, сменился апатией и беспокойством. Он понимал, что рядом мучается, стесняясь раздеться, пожилой человек. Его самого заждались к ужину. Одна мысль заставила
вдруг Афиноген догадывается о тайном смысле его визита и нарочно ломает комедию, издевается над ним, над его нерешительностью и прозрачным маневрированием. Да нет, откуда — это невозможно! Часы показывали половину девятого.
— Ваш ход, Георгий Данилович.
И тут Сухомятин стал делать то, что он так часто делал в трудных случаях: он стал поддаваться, отступать. По лицу Афиногена он угадывал, что для того их партия уже не просто случайная шахматная встреча и победа в игре не просто случайная победа в одной партии, а нечто более значительное, определяющее, возможно, их будущие отношения. Ему и самому страстно хотелось поставить на место зарвавшегося молодого сотрудника. Для начала хотя бы в этой игре. Тем не менее наполовину бессознательно, а наполовину оправдывая себя невыгодными обстоятельствами, он сделал несколько заведомо слабых ходов. Афиноген не удивился и не обрадовался внезапному улучшению своей позиции. Глядя прямо в глаза Сухомятину, он просто и вежливо заметил:
— Я никогда не проигрываю, Георгий Данилович, Вы не расстраивайтесь.
Гриша Воскобойник носился по палате буреломом. Он много пробурчал невнятных слов, из которых можно было выделить только одну осмысленную фразу: «Говорил ему, двигай ладью. Нет. Не двинул! Тупой доцент!»
Доигрывалась партия в полном молчании. Усталой беззащитно улыбающийся Сухомятин подставлял фигуры, а Афиноген их брал. Зрелище было неприличное, какое–то стыдное. Гриша не выдержал и со словами: «В солдатиков оловянных тебе играть!» — выскочил в коридор. Кисунов отправился за вечерним кефиром.
— Сдаюсь, Гена, сдаюсь! — Сухомятин шутливо развел руками. — Отыграюсь в следующий раз.
— Давайте сразу.
— Нет, нет. Поздно. Я уж и так засиделся. Какой суровый у тебя сосед — этот пожилой. Я все ждал, что он встанет и, слова не говоря, вытолкает меня за дверь.
— Этот может.
Сухомятин замялся — вот он, удачный момент закинуть удочку. Но слова не шли с языка. Почему он должен унижаться, лукавить? Перед мальчишкой, а если по правде, то перед самим собой. До каких пор?
— В понедельник у нас собрание, Гена. Вам, наверное, сообщили ребята?.. Я так и думал. Пошумим, поспорим. Жалко, что вас не будет. Разговор важный, принципиальный. В присутствии дирекции.
— А я буду, — сказал Афиноген. — Я приду.
Сухомятин сделал жест, убеждающий: ну что вы, здоровье прежде всего. Он ожидал какого–нибудь вопроса, какого–нибудь словечка, за которое можно будет зацепиться и кое–что выяснить. Афиноген помалкивал. Минуты уходили.
— Да-a, Гена. Так вот бегаем, суетимся, кажется, заняты важными делами, а полоснет болезнь серпом по ногам, и вся наша беготня оказывается не такой уж значительной. У вас, конечно, ерунда, аппендицит. Бывают болезни пострашнее.
— Бывают, — в тон
Сухомятин чуть не сорвался от замаскированной, невыносимой наглости мальчишки. «Боже, за что?» — подумал он. Его улыбка поблекла, сквозь ее светский лак проступила тоска по–настоящему измученного человека. Сколько уж раз в последнее время рвался из него этот недоуменный жалкий вопрос: за что, ну за что вы меня презираете? Какой дал я повод? Разве я не умен, не образован, не добр? Разве у меня нет достоинств, за которые уважают человека, работника?.. Этот вопрос высверлил в сознании Сухомятина кровоточащее дупло и был обращен сразу ко всем: к Афиногену, жене, дочерям, Кремневу — в пустое и гулкое пространство.
Воротился успокоенный Гриша Воскобойник. Следом за ним — медсестра Людочка.
— Товарищ посетитель, больным пора спать. Я и так нарушила правила… Вы обещали ненадолго.
— Извините! Конечно. — Растерянно щуря незоркие глаза, Сухомятин поднялся. — Ну, Гена, выздоравливайте… Привет вам от всех наших… Торопиться не советую, — пошутил. — Собраний много будет, а аппендицит один. Вам, Гриша, тоже желаю скорейшего выздоровления. Не огорчайтесь, у Данилова мы еще выиграем.
— Ладью надо было двигать, когда я сказал.
— Возможно… Людочка, спасибо огромное. Не обижайте здесь нашего любимца.
Напоследок Сухомятин все же подковырнул Афино- гена. Хотя, возможно, его ирония была ему одному понятна. Возможно, Афиноген в самом деле считал себя общим любимцем. В дверях Сухомятин все еще кланялся, раздаривал прощальные улыбки, — так воспитанный человек покидает гостиную милых друзей, подчеркивая, что сердце его остается с ними навеки.
— Чудной какой, — Люда хихикнула с опозданием. — К тебе, Гена, девушка там приходила, ее не пустили. И передачу не приняли. Она долго ждала, — Люда вздохнула, протянула ему пачку «Столичных». — Много только не надо курить. Неужели люди не понимают, что после операции у нас диета. Надо же! Курицу приволокла жареную.
«Наташенька! — подумал Афиноген. — Счастье мое!»
Больничная палата готовилась ко сну. Кисунов, пыхтя, производил над собой новые дыхательные упражнения. Гриша Воскобойник с сумрачным лицом читал замызганный прошлогодний номер «Крокодила», Одинокий малярийный комар планировал под потолком. Из открытого настежь окна струился чистый, прохладный воздух с вяжущим привкусом так и не пролившегося дождя. Мгновения плавного перехода дневного света в ночной мрак — прекрасное, лучшее время суток. Кривая преступлений в этот час опускается до нуля, и капитан Голобородько спокойно выкуривает вечернюю сигарету.
Час умиротворения, когда нетленность бытия вполне доступна любопытному взору.
<— Пишут, — лениво заметил Воскобойник, — смешно пишут. Интересно, за что больше платят: за смешное или за обыкновенное. Я бы платил за смешное больше. Чтобы смешно писать — талант нужен. Как считаешь, Вагран Осипович?
— Некоторым палец покажи — они со смеху помрут.
— Я не про дураков говорю — про нормальных людей. Нормальный человек много зла и горя встречает — его рассмешить непросто. Он заранее опечален. Другой раз и хочет поржать и видит, что смешно, а не может. Не до смеху.