Приз для принцев
Шрифт:
— Его комната прямо под моей, — говорил молодой дипломат. — Лучше всего тебе провести с ним час-другой сегодня после полудня, потренироваться, освежить в памяти приемы фехтования. Я сейчас пойду поговорю с ним. Потом мне нужно будет на час или два сходить в офис, после чего я зайду за тобой. Выходить тебе пока что не советую, если не хочешь, чтобы все на тебя указывали пальцем. Приляг и займись чем-нибудь легким… почитай книгу или что-нибудь такое. Au revoir.
И с этими словами Науманн удалился.
Как только за ним закрылась дверь, Стеттон поднялся. Он был рад остаться
Потом вскочил на ноги и принялся быстро бегать по комнате, подавленный мыслью, которую очень слабо можно выразить словами: «Я собираюсь драться на дуэли»; мысль эта непрестанно, сильно и отвратительно билась в его висках.
Он остановился, внезапно охваченный накатившим, сумасшедшим гневом — на Шаво, на Алину, на себя, на всех! «Глупец!» — вскричал он, и непонятно было, кому он это адресует. Стеттон подошел к зеркалу на двери гардероба и всмотрелся в свое отражение. Он разглядывал лицо, руки, одежду, как будто никогда прежде не встречал этого субъекта.
На него накатила угрюмая апатия, неодолимое оцепенение ума и тела; боясь, что вот-вот свалится в обморок, он протащился через комнату, лег на кровать и два часа провалялся без движения.
Поднялся он по звонку от портье; через несколько минут вошел Науманн. Он внимательно посмотрел на слегка осунувшееся лицо и мятую одежду приятеля и объявил, что договорился с синьором Доници, который прямо сейчас ждет их.
Стеттону никогда не забыть этот вечер у итальянца-фехтовальщика, в комнате с двумя огромными окнами, выходившими на Уолдерин-Плейс, и стенами, сплошь украшенными рапирами, масками и кинжалами. Кровожадный вид комнаты был в прямом контрасте с самим синьором Доници — невысоким, круглым человечком, обладавшим удивительной грацией и проворством, с лицом, которое напоминало бы лицо херувима, если бы не маленькие, лихо закрученные усы.
Пока продолжалось обучение, Науманн сидел в кресле возле стены, курил сигареты и время от времени что-нибудь советовал, хотя сам не был даже средним фехтовальщиком. Науманна удивили и значительно ободрили способности Стеттона к фехтованию; тот, хотя и был простым любителем, с принципами состязания явно был знаком.
К сожалению, все известные Стеттону хитрости — всякие там мелкие обводы с четырьмя основными позициями при перемещении — теперь уже считались совершенной архаикой, и синьор Доници сделал упор на обучение его новым приемам.
Два часа, с перерывами на отдых, Стеттон делал выпады и отражал их, прыгал, нападал и ускользал до тех пор, пока, в конце концов абсолютно выбившись из сил, не бросил свое оружие. Пот заливал его лицо и шею, он сильно запыхался.
— Достаточно, — заявил он. — Ну и ну, никогда в жизни мне не было так жарко!
Науманн вместе с ним вернулся обратно в отель и оставил Стеттона в его комнате, пообещав вернуться к обеду, а Стеттон обнаружил, что снова остался один.
Выяснилось, что усталость тела передалась мозгу; он был слишком утомлен, даже чтобы думать. Тогда он принял холодный душ, закутался в халат и сел в мягкое кресло отдыхать.
В
Много историй рассказывалось шепотом, они не столь уж интересны, достаточно сказать только, что имя мадемуазель Солини ни в одной из них не упоминалось.
Беседа двух молодых людей, предоставивших так много материала для разговора за соседними столиками, была не слишком оживленной. Разумеется, говорил в основном Науманн.
Молодой дипломат зачем-то стал подробно излагать историю полудюжины или около того дуэлей, свидетелем которых он был, — а в одной из них — даже основным действующим лицом, — его описания некоторых фантастических выпадов и ужасных ранений были такими живыми и красочными, что Стеттон словно бы ощутил кровавые раны и порезы на собственном теле. Когда повествование достигло апогея, Стеттон уже был похож на мертвеца! Задолго до того, как хотел бы им стать.
Обед закончился, и два молодых человека покинули зал, провожаемые сотней пар глаз; Стеттон чувствовал их на себе. Когда они вышли в коридор, прощальными словами Науманна были:
— Не бойся пропустить звонок… К нужному времени я вернусь за тобой.
Как будто им предстояло приятно провести время за городом.
Стеттон поднимался в лифте, отчетливо сознавая, что все глаза в коридоре обращены на него с нескрываемым любопытством и, возможно даже, — тут он вздрогнул, — с жалостью. Мальчик-лифтер тоже рассматривал его так, будто видел перед собой редкостное животное.
Он снова оказался один в комнате, впереди была долгая ночь. Он разделся, надел халат и шлепанцы, смутно надеясь, что, когда его тело почувствует покой и комфорт, может быть, станет легче и голове. Но надежды не оправдались.
Больше часа он то ворочался на постели, то мерил шагами комнату; потом поплелся к письменному столу, достал бумагу и перо и начал писать письмо отцу и матери.
Письмо получилось интересным, жаль, что из-за недостатка места в книге его нельзя привести полностью.
До этого никогда за всю свою жизнь Стеттон не чувствовал, как много ему нужно сказать им. Он писал с лихорадочной быстротой, покрывая словами страницу за страницей, чувствуя, что среди этого ужасного кошмара ему необходимо поговорить с кем-нибудь из тех, кто знает и любит его и должен посочувствовать ему.
В письме главным образом были нежности, сентиментальности, воспоминания. Он писал целых три часа, а когда, закончив письмо, запечатав и надписав конверт, поднялся из-за стола, то ощутил такую безумную жалость к самому себе, что это эгоистическое чувство можно было бы считать почти возвышенным.
Большая часть ночи уже миновала.
Что же делать?
Он чувствовал, что уснуть не сможет. Мысли — простые мысли, которые рисовали простые картины, — превратились в пытку. Он сел читать книгу и стиснул зубы, силясь отвлечься, но все было бесполезно.