Признания Ната Тернера
Шрифт:
Ты что там копаешься, мисс Пег? — слышу я голос ее матери. — Семь часов уже! Они сейчас приедут! Опаздываешь! Поторопись!
Иду-иду, мама! — отзывается она. — Пока, Нат! — И голосок такой веселый-веселый.
Подхватилась и упорхнула в этих своих панталончиках, под которыми упругая юная плоть так и проглядывает, розовым силуэтом светит из-под тонкой, чуть ли не марлевой, ничего не скрывающей, возмутительной вуали. Витает аромат духов, слабеет, пропадает. Я с пола не встаю, сижу на корточках в ласковых, пахнущих стружкой сумерках. Снаружи по-весеннему одурело чирикают, поют птицы. Я чувствую, как у меня по венам запястий бешеным горным потоком мчит кровь. Снова придя в ярость, я не понимаю, почему у меня так часто бьется сердце, и почему моя ненависть к Маргарет острее, чем к ее матери.
Черт ее побери, — шепотом произношу я, но не как ругательство, а как просьбу, как мольбу. — Черт побери ее душу/ — вновь говорю я и ненавижу ее при этом даже больше, чем пару секунд назад, а может, и меньше — перед глазами опять эти кружавчатые белые панталончики, и я уже не знаю, больше или меньше.
Однажды Мур, помогая корове разродиться, изо всех сил тащил теленка у нее из чрева, и тут произошел дурацкий и трагический несчастный случай: веревка вдруг порвалась, и мой хозяин — шарах спиной вперед, да с маху
Эта последняя пара лет, как я отмечал уже, была для меня временем свободы и довольства наибольших с тех пор, как мне пришлось покинуть лесопилку Тернера. Не хочу сказать, что я пребывал в полной праздности. Работой в колесной мастерской Тревис меня, разумеется, обеспечивал, но у него, к счастью, мне приходилось больше напрягать изобретательность, нежели надрывать спину. Естественно, мне и прежде несколько раз случалось поработать у Тревиса, и уже тогда я почувствовал, как высоко он ценит меня в качестве мастерового. Рискую показаться весьма нескромным, но скажу: мысль домогаться руки мисс Сары, как я подозреваю, пришла ему в голову в первую очередь по причине того, что в ее приданое входил и я. Я смастерил ему множество замысловатых приспособлений для мастерской: циркульную пилу с ножным приводом, новые мехи для горна и красивый ясеневый стеллаж для инструментов, которым Тревис гордился больше всего остального оборудования и который исторгал из его обычно молчаливых уст самые безудержные похвалы. Получив в свое распоряжение местного гения, новый хозяин, в отличие от Мура, не очень-то спешил сдавать внаем мое бренное тело, и за исключением нескольких случаев, когда миссис Уайтхед все же удавалось уговорить его временно со мной расстаться (да еще пару раз ему ее редкостно могучие волы понадобились, чтобы корчевать пни), я оставался в тихом и спокойном услужении у Тревиса и все время считал дни. Внутренне я весь горел. Пылал как факел! Не правда ли, странный парадокс: чем легче становилась моя жизнь, тем больше я горел желанием освободиться! Чем более пристойно и гуманно обращались со мною белые, тем острее становилось мое желание с ними разделаться!
Подспудно Джозеф Тревис был добронравным и приятным человеком; я это вынужден признать, несмотря на сомнения, которые возникали у меня во время тех периодов в недавнем прошлом, когда он брал меня напрокат у Мура. Уроженцем Саутгемптона Тревис не был. Вопреки всеобщей склонности переселяться с востока на запад, он, как ни странно, явился в округ с суровых склонов хребта Блю-Ридж. Морщинистый, светловолосый, с резким лицом и впалыми щеками, он выглядел этаким одиноким волком, которого пустыня воспитала так, что он может того и гляди наброситься: безумие проведенных наедине с самим собой месяцев и лет в его лице нет-нет да и проглядывало; он показался мне капризным, непредсказуемым, злобным брюзгой, из тех, что недовольство жизнью срывают на неграх, донимая их плохой едой, тяжкой работой и дикими переменами настроения. Первые годы жизнь Харка у него была весьма неприглядна. Кроме того, в те времена он совершил непростительную вещь — продал на юг жену Харка Кроху и их сынишку, предпочтя укоризненные взгляды, мрачность и печаль Харка пусть сопряженной с расходами, но вряд ли вконец разорительной перспективе кормить два лишних рта. Почему он сделал то, чего никогда бы себе не позволил ни один уважающий себя местный рабовладелец, сказать трудно — то ли еще не совсем отделался от привычек, укоренившихся во время жизни в горах, то ли просто не знал здешних обычаев. Мне и раньше было известно, что самые бессердечные надсмотрщики получаются из тех белых, что выросли за пределами территорий, где рабство в традиции: как услышишь, что какой-нибудь новый управляющий жуткая сволочь и подонок, так непременно он из Коннектикута или Нью-Джерси! Сие, опять-таки, неведомо, но, может быть, и Тревисова жесткая мораль сказала тут свое слово: по его представлениям, раз Харк с подругой всего лишь проскакали вокруг деревяшки, и их брак никакого законного подтверждения не имеет, то и он никаких этических норм не нарушил, продав жену и отпрыска, который, если на то пошло, всего лишь малолетний черномазый ублюдок. Такими самооправданиями и до него пользовались многие, без зазрения совести и несчетное число раз. Как бы то ни было, по глупости ли, по недомыслию, незнанию или Бог знает еще почему, но Тревис это сделал, и сделанного не воротишь.
Однако, повторяю, он изменился самым разительным образом. Вновь посетивший наши края достаток позволил ему вернуться к ремеслу, которому он обучался в детстве. И на склоне лет он стал вдруг процветать (или, лучше сказать, перестал чахнуть). При мне он был не только добрым, но и щедрым: принял меры к тому, чтобы у нас с Харком в холостяцком нашем жилище за мастерской было уютно, следил, чтобы нам вдоволь доставалось остатков с господской кухни, и никому из домочадцев не позволял нас оскорблять (во всяком случае, действием) — в общем, проявил себя как хозяин, о котором каждому рабу только мечтать. Сперва я удивлялся, но загадка его перерождения была понятна без того, чтобы долго
Поздней осенью, за год до того, как я начал трудиться над сим отчетом, произошло мое знакомство с судьей Джеремией Коббом, но о нем я уже поведал во всех подробностях. Если помните, это было в день, когда Патнэм и мисс Мария Поуп загнали Харка на дерево. А через несколько месяцев, на исходе зимы рокового 1831 года, я, наконец, получил тот намек, то решительное соизволение, которого давно жаждал, после чего незамедлительно перешел к окончательной доработке и детализации планов, что наметились в общих чертах еще тогда, в уединении и тиши библиотеки миссис Уайтхед.
А вышло все так:
Зима стояла такая мягкая, что ее почти что и не было — ни снега не было, ни льда, и Тревис со своей колесной мастерской имел массу заказов. Теплая погода позволяла работать на дворе; в мастерской стало тесно. День за днем не только в мастерской, но и на всем утрамбованном, голом земляном дворе дым стоял коромыслом. Тревис, Харк и я при содействии двоих мальцов подмастерьев — Патнэма и Вестбрука — носились как заведенные в чаду и в пару, грели в горне огромные металлические обода, калили, пока железо не станет темно-красным, а потом двадцатифунтовыми кувалдами насаживали обручи на колеса. Шум, гром, пар, колеса, когда их гасишь в воде, шипят, кувалды грохочут, Харк что-то орет, дерево возмущенно трещит и скрипит под резко сжавшейся при охлаждении железной шиной. То была честная, здоровая, радостная работа — не сравнишь с каторгой в поле, где сплошь одна грязь и мерзость, так что, если бы не капризы и нытье Патнема, не постоянные его издевательские приставания к Харку, мне бы и впрямь все в этой работе нравилось — ведь действительно, когда из грубых бревен и полос черного железного проката получаются аккуратные, с симметричными лучами спиц, идеально круглые, блистающие полировкой и шеллаком колеса, это как-то согревает душу. Работали подолгу, зато какое удовольствие доставляли получасовые перерывы ближе к полудню и вечером, когда мисс Сара выносила нам из дома на тарелке печенье и в кувшине сладкий сидр с палочками корицы! После такой паузы работа приносила еще больше удовольствия, и, как хозяин, Тревис начинал казаться мне еще более приемлемым.
Заказы шли со всего округа и даже из такой дали, как Саффолк и низинные районы Каролины; справляться с ними Тревису стало нелегко. Незадолго перед тем как заполучить меня, он приобрел недавно запатентованное приспособление, позволяющее избежать трудоемкого обстукивания молотками раскаленного металла: вставляешь железную полосу, крутишь рукоять, и полоса гнется прямо в холодном виде. Появление этого устройства породило нужду в другом — чтобы быстрей распиливать дубовые и эвкалиптовые бревна из огромного штабеля на заготовки заданной длины. В конце декабря (это после Рождества уже было) Тревис в общих чертах обрисовал мне задание, и я принялся за работу над самым грандиозным своим сооружением: стал делать пилораму с ножным приводом, этакую потогонную машину, способную выжать все соки не только из дюжего негра, но и из среднего мула. Мне интересно стало показать, на что я способен, и я с жаром принялся за дело, обосновавшись рядом с мастерской под высоким навесом, где то Харк, то мальчишка Мозес помогали мне воздвигать сложную конструкцию. Одно за другим я вытачивал зубчатые колеса, собирал трансмиссии и предусмотрел даже такие изыски, как система противовесов, чтобы поменьше клинило пилу. Ничто не доставляло мне столько удовольствия, как уверенный профессионализм, с которым продвигался я в работе над этим проектом. Прикинув, что постройка пилорамы к концу февраля будет завершена, я спросил Тревиса, нельзя ли мне, когда все сделаю, получить несколько дней отдыха. Я сам не мог сказать толком, зачем мне это нужно, просто хотелось посидеть в своем лесном укрывище и какое-то время уделить посту и молитве — за последние несколько дней работы над пилорамой я почувствовал, что дух Божий витает уже где-то поблизости.
В общем, мне разрешили. Я сказал хозяину, что хочу разведать новые места, где ставить силки на кроликов — на старой тропе уловы упали, кролики там стали осторожнее. Тревис согласился: мои кролики — это его доход, какие тут могут быть возражения! Кроме того, в его сердце гнездилось хотя и примитивное, но незыблемое понятие справедливости, и он знал, что отпуск я заслужил. Однажды в конце февраля, наложив к вечеру последний слой лака, я закончил работу над пилорамой. Встал на колени, вознес хвалу Господу за ниспосланную мне сноровку, как всегда я делал по окончании трудной работы, и без долгих проволочек отправился в лес, взяв с собой только Библию, карту, уже изрядно потертую, и несколько шведских спичек, чтобы разводить огонь.
Через три дня моего пребывания в лесу, на той же неделе в субботу после полудня началось полное солнечное затмение. С первого дня я постился, сидел у печки в своей обители, погруженный в Библию и молитву, пищи не принимал вовсе и только пил понемногу воду из ручья да жевал лавровый корень, чтобы унять спазмы, которыми сводило желудок. Обычно пост помогал мне гнать от себя искушения плоти. Не знаю, то ли завершение работы на меня на сей раз так подействовало, то ли еще что, но все первые дни меня донимали демоны и суккубы. Я то сидел внутри, то выходил, садился среди сосен, напрасно пытаясь гнать от себя грубое любострастие. Видения женской плоти преследовали, не отступали, с редкою силой разжигая во мне желание. От похоти я горел как в лихорадке. Никак не мог отрешиться от мыслей о негритянской девчонке, которую частенько встречал на улицах Иерусалима — пухленькой шлюшке, что каждую субботу становилась добычей очередного чернокожего парня: кожа почти светленькая, глаза круглые, нахальные, и попка на ходу подрагивает и играет. Грудастая, крутозадая, так и стоит перед глазами нагишом, толчками выпячиваясь ко мне коричневатым лоснящимся животиком, будто протягивая мне чуть выступающий холмик лобка с комом спутанных черных волос. Хоть тресни, я не мог от нее избавиться, как-то отвести от себя; никакая Библия не помогала. Что, птенчик, хочешь сладенького, ну-ка клювиком потыкайся в бутончик! — нараспев произносит она слова, которыми, видимо, соблазняла и других, и вертит, вертит бедрами у меня перед носом, а когда принимается тонкими смуглыми пальцами поглаживать между ногами розовые оттопыренные складки, у меня неудержимо встает. В распаленном воображении руки тянутся погладить, обхватить ее гладкие ляжки и налитой зад, рот погружается во влажную промежность, и безбожные, безумные слова рвутся с языка: Лизнутв. Дай. Пососу.