Признания Ната Тернера
Шрифт:
О, Боже мой! — вслух простонал я и поднялся на ноги, но и теперь желание не исчезало и даже не утихало нисколечко. Обливаясь потом, я целовал и обнимал холодный шершавый ствол сосны. — Хоть бы знать, как это! — вырвалось у меня что-то вроде мольбы к небесам.
Яростная жажда проникновения в женскую плоть (на сей раз виделась плоть белой девушки, какой-нибудь велеречивой русоволосой “мисси”, ее сахарно-белый светящийся живот; в ушах стоял ее крик — крик боли и наслаждения в момент, когда я прорываюсь в нее, а она судорожно охватывает меня сметанно-белыми ногами и руками), — этот раж, гон достиг напряжения внезапной дикой судороги, болезненного приступа, скрутившего все чувства в один узел с силой удивительной, невероятной. Мне все равно было, в кого, во что, лишь бы вонзать — в пень, в землю, в оленя, в зверя, в птицу, в парня, в дерево, в камень, лишь бы пустить все, что есть во
Помоги мне, Господи, — еще раз громко простонал я, — хоть бы знать, как это!
Тут семя брызнуло, теплой струей потекло по пальцам, закапало; веки упали, скрыв от меня око дня. Дрожа и обдирая руки о шершавую, равнодушную грудь сосны, я сполз наземь.
Когда я открыл глаза, мысль, крутившаяся в голове, была лишь отчасти молитвой: Господи, когда я выполню назначенное, мне придется завести жену.
Конец дня и всю ночь я проспал. На следующий день, в субботу, я проснулся, чувствуя слабость и головокружение. Попил воды, пожевал корень лавра, а через какое-то время заставил себя выйти и сел с книгой, опершись о дерево. И вот тогда-то, работая над Иеремией (почему, предаваясь посту, я так любил читать Иеремию? — видимо, он, с его сухим и желчным нравом, хороший спутник голодному), — короче, вчитываясь в его главы, я и заметил перемену в небе. Свет померк, резкие тени по-зимнему голых деревьев стали расплываться, потеряли четкость контуров; стая вьюрков-оборвышей, прилетевших с недолгим визитом в конце зимы, прекратила чириканье и затихла в ложных сумерках. Серые безлистные деревья вокруг, мрачные как скелеты, погрузились в сумерки. Глянув вверх, я увидел, как, медленно угасая, солнце пожрало черный силуэт луны. В сердце у меня не возникло ни удивления, ни страха, лишь чувство открытия, окончательной все подчиняющей ясности, и я встал на колени, закрыл глаза и принялся молиться, вдыхая сладковатый древесный дымок и, словно в омут, погружаясь во внезапное молчание леса. Минуту за минутой стоял я на коленях в этой мрачной загробной тиши; не видя ничего, я чувствовал, как тьма, напоенная кладбищенской мшистой сыростью, призрачным холодным облаком окружает меня.
Боже отмщений, Господи, — зашептал я, — Боже отмщений, яви Себя! Восстань, Судия земли, воздай возмездие гордым...
Издалека сигналом донесся выстрел — одиночный негромкий гул стал взад-вперед прокатываться эхом по оголенным зимним лесным лощинам, делаясь все тише, тише, и сошел на нет. Что это: кто-то одинокий охотился в лесу, тоже увидел потемневшее солнце и выпалил со страху в окаймленный светом черный диск, летящий в небесах? Открыв глаза, я увидел, как солнце, казалось, отрыгивает луну с той же величавой неспешностью, с какой прежде заглатывало. Свет мало-помалу возвращался, изножьем леса убегала тень, и на ковре палой листвы появлялись желтые солнечные вспышки. Повеяло теплом, вьюрки на деревьях вновь разразились криками, на голубизне неба победно и безмятежно воцарилось солнце. Вдруг меня охватило дикое предвкушение и возбуждение.
Благодарю, Господи, — вслух сказал я, — что удалил Ты печать с уст моих.
Тем же вечером перед самым закатом навестить меня пришел Харк, принес миску овсянки с беконом, но я был еще чересчур взволнован и неспособен есть. Все, что я смог, это отправить его назад, чтобы он связался с Генри, Нельсоном и Сэмом и сказал им, чтобы завтра, то есть в воскресенье, в полдень они собрались здесь, у моего чистилища. По-сопротивлявшись (он был обеспокоен моим состоянием: “Нат, — сказал он, — ты скоро так исхудаешь, что тебя сдует ветром, да и все тут”), он повиновался. На следующий день Харк с остальными пришел, как было велено. Я предложил им сесть со мной у огня. Затем после молитвы перешел к делу. Сказал, что печать с моих уст удалена и получено последнее знамение. Дух явился мне в виде солнечного затмения, которое они и сами наблюдали. Он сообщил, что Змей ослабел, а Христос возложил узы и ярмо свое на грехи людские. Затем я стал терпеливо объяснять, что Дух повелел мне взять на себя это ярмо, выйти и сразиться со Змеем, поскольку близится время, когда “будут первые последними, и последние первыми”.
Потом, все так же сидя с ними в зябких сумерках, я изложил свои великие планы. Раскрыл ученикам глаза на то, что и неумно, и недостаточно будет всего лишь сбежать и затеряться в Гиблом Болоте в составе группы из пяти человек (плюс еще двадцать с чем-нибудь негров, насчет которых я уверен, что они присоединятся). Во-первых, указывал я, нет никакой возможности, чтобы человек двадцать с лишним негров прошли толпой — даже и ночью — через два округа и часть третьего тридцать пять миль, и их бы не задержали. Куда
Если мы пятеро, — убеждал я, — бросимся вместе к болоту, белые схватят нас за задницы, не успеем мы от Иерусалима десяти миль отойти. Сбежит один или два негра, и они спускают собак. Сбегут трое — они пустят по следу армию.
Кроме того, как прикажете даже неграм долго выживать на болотах без оружия и припасов? И еще: негров нынче у нас вовсю распродают, и по всему округу во множестве орудуют работорговцы; я-то — ладно, за себя я спокоен, меня не продадут, но про других, включая присутствующих, такого сказать нельзя: боюсь, это только вопрос времени, когда какая-нибудь насущная нужда или алчность владельца побудит его отправить любого из них в Миссисипи или Алабаму.
Верные последователи, дорогие братья, — дошел я, наконец, до главного, — я знаю, никто из вас как прежде жить больше не может. А значит, остается одно — ...
Тут я смолк и на время прервался, давая возможность этим последним моим словам дойти до их сознания.
Шли минуты, они молчали, потом тишину прервал голос Генри, его хриплое, надтреснутое карканье глухого прорвало тишину как гром среди ясного неба:
Нам, значиц-ца, придется их поубивать — всю эту белую сволочь. Не это ли тебе Господь сказал? Я правильно говорю, а, Нат?
И все! Эти слова связали нас воедино. Придется их поубивать...
Я стал говорить дальше, раскладывать все по полочкам. Показал карту. Хотя они и не умели ее читать, но в предложенном маршруте разобрались. Потом я задавал вопросы, и выяснилось, что ни одного из моих адептов идея убийства не смутила; я объяснил, и они поняли, что убийство есть необходимый акт защиты собственной свободы; они приняли эту истину с готовностью и спокойствием людей, которым терять нечего. Так я говорил с ними весь день, до вечера. В охватившем меня воодушевлении исчезла и слабость из-за долгого поста, и сонливость, и головокружение, — все словно растворилось в зимнем бодрящем воздухе. Я был в восторге, меня переполняло ощущение власти, могущества и уверенности в себе; по всему моему существу разносились токи радости. Думалось об Иисусе Навине и о Гедеоне: даже они, наверное, не испытывали такого порыва и самозабвения, да и не было у них знания, которое набатом звучало и гудело у меня в мозгу: будут первые последними .
А последние первыми, — звучал ответ. Эти слова стали теперь нашим паролем, нашим приветствием и благословением.
В тот вечер, распустив последователей (каждый из которых, уходя в обратный путь через лес, дал клятву молчания), я заснул у печки, и снились мне самые безмятежные сны в моей жизни. Когда на следующий день я проснулся, неподалеку я нашел ужа — только что пробужденный от спячки, он грелся в лучах солнца на моей поляне. Именем Господа я благословил его присутствие, сочтя его добрым предзнаменованием.
Однако же во рту завелся мерзкий привкус смерти — зловещий кисловато-сладкий душок, отдававший в ноздри, будто я подпорченной свинины наелся — такого со мной никогда раньше не бывало; избавиться от него я так и не смог, он держался во время всех событий следующего лета, до самого конца восстания. Более того, у меня произошел какой-то странный вывих сознания, и ни стряхнуть его, ни как-нибудь еще от него избавиться не получалось. Вкратце, дело в том, что, встречая впоследствии кого-нибудь из белых — мужчину, женщину или ребенка, — не всегда, но частенько в какой-то момент я вдруг переставал видеть его живым, он представал мне в странной позе, в странном виде, словно мертвый. К примеру, на следующее утро после того как я открылся последователям, я направился назад к Тревису, и этот обман зрения поразил меня на выходе из леса. Время шло к полудню, вновь охваченный слабостью из-за поста, я двигался на восток, в направлении фермы. Нетвердо ступая, брел по тропе, и когда она вырвалась из-за последних сосен на простор, вижу, на ферме кипит работа. Уже издали я заметил двоих подростков, Патнэма и Джоэла Вестбрука — вдвоем тащат к мастерской пачку железных полос. Чуть дальше, на веранде дома, вздымая тучи пыли, вперевалку снует с метлой мисс Сара. Еще дальше, на скотном дворе угловатая сутулая фигура в фартуке — это мисс Мария Поуп пригоршнями разбрасывает зерна кукурузы столпившимся вокруг курам. Построенная мною пилорама стоит рядом с мастерской, гудит, погромыхивает, и по всем полям вокруг слышно, как металл с протяжным звоном вгрызается в древесину. Рядом с пилорамой на корточках Тревис с молотком и стамеской, а над ним, в полулежачем положении, огромный и голый по пояс, в облаке пара прямо к небу шагает Харк, двигая могучими ногами, будто вершит нескончаемое паломничество на недостижимую, все время отступающую родину.