Признания Ната Тернера
Шрифт:
На подходе к ферме я заметил, что Тревис обернулся и увидел меня; он что-то крикнул, но слова отнесло ветром, потом указал на пилораму и приглашающе, дружелюбно помахал рукой. Снова крикнул, и теперь я разобрал слова:
Здорово получилось! — услышал я, но тут же остановился как вкопанный и опять ощутил под языком сладковатый пакостный привкус смерти — тут-то впервые и посетила меня эта галлюцинация. Ибо точь-в-точь как в отдаленном детстве на лесопилке Тернера, когда однажды мне попалась детская книжонка, где в переплетении ветвей и стеблей травы полагалось угадать контуры человечков, а подписи понуждали отыскать “Где Джеки?” или “Где Джейн?”, так и теперь человечки, снующие вдали, вдруг выпали из мирной благодатной сцены, и в тот же миг я обнаружил их на ложе смерти, в виде исковерканных и окровавленных жертв насилия: двое мальчишек валялись с проломленными головами, мисс Сара на веранде лежала со вспоротым животом, мисс Мария Поуп, зарубленная, простерлась среди своих кур, а сам Тревис, пронзенный пикой, глядел застывшими в недоумении глазами, тогда как на самом деле он в тот момент поднимал руку для радушного приветствия.
Один Харк стойко держался — крутил и крутил
Ну, в общем, да, Нат, — однажды в конце весны сказал мне Харк. — Думаю, я смогу убить. Белого я смогу убить, да, пожалуй, щас я это уже знаю. Я говорил тебе, не так-то просто мне это далось — как подумаешь, что начнем заварушку и придется убивать. Никогда в жизни я не убивал никого. Бывалоча, по ночам даже — проснусь весь в поту, дрожу, а в голове еще сны, да такие жуткие, насчет того, как мне придется белых убивать.
Ну, а потом почну думать про Кроху и Лукаса да про то, как маса Джо взял да и продал их и плевать хотел на то, как я без них останусь, — ну, тут я сразу чувствую: да, могу. Тут вроде как сам Бог велит убить, потому что дураку понятно, какой это большой грех — как ты говорил? — разлучить семью.
Бог ты мой, Нат, я же ведь просто сам не свой был, так пусто у меня стало в сердце после того, как Кроху и Лукаса увезли. Да, вот насчет Лукаса — я к тому, что это вроде как смешно даже, как я способы разные выдумывал, чтобы заставить себя не горевать о мальчонке. Когда их с Крохой у меня забрали, мне от одиночества так скверно было, даже не знаю, как перенес. И начал я вспоминать все те плохие вещи, которые делал Лукас. Вспоминал, сколько раз было, что он орал и верещал, и не давал мне спать, и как однажды взбесился и огрел меня ручкой мотыги, а еще однажды полный рот каши выплюнул Крохе прямо в лицо. И вот я про это поду-маю-подумаю и говорю себе: все равно он дрянной мальчишка, это и хорошо, что его увезли к чертям собачьим. Тут мне немножечко как будто бы и полегчает. А потом, Господи, вспомню, как я другой раз его обижал, и опять все перевернется, и снова мне скверно. Как ни стараюсь, не могу — все равно тоскую по мальчугану, и все равно опять думаю про то, как он хохочет, а я его катаю на спине, или как мы за сараем вместе играли, и опять такое горе, так одиноко, что помереть хочется...
Нет, Нат, ты прав. Так с людьми поступать — это грех великий. Так что, если хочешь знать, смогу ли я убить, думаю — смогу, и даже запросто. Без Крохи и Лукаса мне тут болтаться одному уже без никакого толку, так что все едино...
То, что я выбрал для решительного выступления День Независимости — это я, конечно, сделал специально, в насмешку. Мне казалось совершенно ясным, что, когда наше восстание победит — когда Иерусалим будет захвачен и разрушен и наши силы, недосягаемые для неприятеля, сосредоточатся в Гиблом Болоте, а по всей Виргинии и ближайшим областям южного побережья разойдется весть о нашей победе, это станет сигналом для негров повсюду, чтобы они присоединялись к восстанию, причем тот факт, что все началось Четвертого июля, будет вдохновлять наиболее осведомленных рабов не только в наших краях, но и в самых отдаленных местностях Юга: может быть, их тоже воспламенит огонь моего великого дела, и они выступят к нам на подмогу либо сами взбунтуются. Однако экстравагантный выбор сей патриотической даты, который я сделал еще весной, диктовался и кое-какими практическими соображениями. Много лет уже Четвертое июля — наиболее масштабный, шумный и самый популярный народный праздник в стране. Торжества традиционно проводятся на открытом воздухе, у нас для этого отведен специальный майдан — поле в нескольких милях от Иерусалима, и там собирается почти все белое население округа, за исключением разве что увечных, больных да еще тех, кто успел уже напиться до упаду. Как вы уже знаете, моей целью было неопустительное уничтожение каждого белого мужчины, женщины и ребенка, оказавшегося на моем пути. Излишне напоминать, впрочем, о моей уверенности в том, что Господь желал бы, чтобы взятие Иерусалима прошло как можно более гладко, следовательно, если существует возможность войти в город скрытно и овладеть арсеналом в момент, когда большинство жителей ушли праздновать — тем лучше, особенно в том плане, что я не только обрету посредством такого внезапного удара полезную инерцию наступления, но это, естественно, уменьшит и мои потери в живой силе. Иисус Навин тоже ведь сперва устраивал засады, выманивая жителей за городские стены, — подобным манером он захватил города Гай и Вефиль, в результате чего окончательно пал Гаваон и дети Израилевы получили в наследие земли Ханаана. Да и вообще этот ход — приурочить удар ко дню Четвертого июля — в то время казался мне боговдохновенным стратегическим решением.
Однако же в начале мая мои планы в отношении даты пошли прахом. В одну из суббот, совещаясь на рынке в Иерусалиме с “четверкой верных”, я узнал от Нельсона, что впервые за всю историю здешних мест решено ближайший День Независимости праздновать не там, где всегда, не в открытом поле, а в самом городе. Это, конечно же, делало атаку на Иерусалим Четвертого июля еще опаснее, чем в обычный день, так что я в ужасе отменил свое решение. Со страхом и недоумением я подумал, что Господь играет со мной, дразнит, испытывает меня, и вскоре после той субботы я заболел — целую неделю меня донимал кровавый понос и мучительная горячка. Все это время я был сам не свой от беспокойства. Отчаявшись, я уже усомнился, действительно ли Господь призвал меня выполнить столь великую миссию. Потом моя болезнь прошла так же внезапно, как и напала. На несколько фунтов похудев, но чувствуя себя каким-то образом сильнее, я встал с постели и вышел из пристроенной к мастерской комнаты, где за мной ухаживали и кормили попеременно то Харк, то неуемная мисс Сара, которой уж недолго оставалось суетиться, — вышел и вскоре узнал о новом повороте событий, которые, к вящей моей радости пополам со стыдом за маловерие, убедили меня, что Господь меня не отринул, наоборот, в бесконечной
Эта новость пришла однажды утром уже в июне, когда в очередной раз Тревис отдал меня внаем к миссис Уайтхед. Или, скорее, выменял — на два месяца отдал вчистую в обмен на упряжку волов, в которой весьма нуждался, чтобы раскорчевать выжженный участок земли, где собирался сажать яблони. Миссис Уайтхед была, как обычно, вне себя от радости, что вновь меня заполучила: я нужен был как кучер и как плотник — ей понадобилось пристроить к коровнику дополнительные помещения. Так или иначе, но именно когда я был на ее дворе, я краем уха услыхал, как проезжий баптистский пастор сообщил коллеге, Ричарду Уайтхеду, что его секта собирает в конце лета всю братию на циклопический съезд в округе Гейтс, что сразу за границей, в Северной Каролине. Сотни, если не тысячи, баптистов из Саутгемптона уже выразили свою радость и готовность присутствовать, — сказал Ричарду этот пастор, пышущий здоровьем краснолицый дядька, и, подмигнув, добавил, дескать, он на чужие территории вторгаться не намерен, но если приедут и методисты, то очень хорошо — им ведь тоже не помешает сбросить груз грехов. Все мы братья во Христе, пояснил он; а что касается платы за участие, то она в этом году всего по полдоллара с человека, а чернокожим слугам и детям до десяти лет вход вообще бесплатный. Затем он отпустил какую-то плоскую шутку про методистов и их традиционную трезвость. Что ответил Ричард, я точно не припомню, вроде бы он поблагодарил коллегу-пастора (как всегда сурово, холодно и сухо), не преминув сделать оговорку, мол, вряд ли приедет много методистов — они и в родном приходе получают должное духовное окормление, но он будет иметь в виду, и невзначай осведомился о дате. Когда же второй пастор ответил: “С пятницы девятнадцатого августа по вторник — это у нас, стало быть, двадцать третье будет”, я, стоя рядом и держа под уздцы лошадь пастора, понял, что дата моего великого свершения, произнесенная этими священническими устами, открылась теперь столь же явственно, как огонь Господень, ниспавший к ногам Илии. Это же просто подарок! Захватить и разрушить Иерусалим, когда там не будет нескольких сотен грешников-баптистов, то есть половины населения! — да это же детская игра! Я молча, про себя, вознес благодарственную молитву. Так я получил последнее знамение.
На окончательные приготовления оставалось всего два месяца, однако со дня затмения сделано было очень много, и это меня радовало. Главное, мы замечательно продвинулись по линии вербовки — а я-то еще сомневался, думал, крайняя степень секретности и сомнения в надежности кандидатов создадут препоны непроходимые, но успехи превзошли все ожидания — в основном благодаря сноровке, такту и силе убеждения, которыми как Сэм, так и Нельсон были наделены весьма щедро (Генри тоже завербовал двоих или троих, но глухота не давала ему как следует развернуться.) Свои плоды принес и научный подход, который я применял, набирая личный состав. Первым делом я руководствовался картой, на которой много месяцев назад наметил направление похода на Иерусалим. Я не собирался идти на город банальным прямым путем — дорогой длиной в семь миль из Кроскизов к кедровому мосту через реку Ноттоуэй.
Этот путь, хоть и прямой как стрела, и весьма короткий, заставил бы нас немилосердно оголить фланги. Я вычертил другой маршрут в виде неправильной, кособокой буквы S — огромную двойную петлю общей длиной почти в тридцать пять миль; она обходила все оживленные торговые тракты и в то же время как нельзя лучше задействовала безлюдные лесные дороги и коровьи тропы, змеиным зигзагом устремляясь по сельской местности на северо-восток. Я подсчитал, что на этом пути нашему войску встретится более двадцати плантаций, ферм и хуторов — то есть двадцать три, если быть точным, — и все это, за редкими исключениями, земли самых зажиточных в нашем округе хозяев, а значит, там найдется то, что так необходимо для военного успеха: негры, лошади, провиант, оружие.
Вот-вот, именно негры. Сверяясь с картой, я выяснял, где чьи угодья, и тщательно разбирался, кто из негров при них пребывает — задача не очень трудная, поскольку минимум один или даже двое негров от каждого такого поселения в базарный день обязательно оказывались в Иерусалиме, и тут уж мне или кому-то из моих ближайших подручных никакого труда не составляло как бы случайно оказаться рядом и, задав несколько невинных (а то и не совсем невинных) вопросов, выяснить состав чернокожей братии в каждом поселении поименно. Потом полезно было втихую выведать, нет ли среди них тех, кто бывал в бегах. Эти, как правило, парни горячие. Бывало, подступит Нельсон к какому-нибудь молодому негру с плантации Бенджамина Бланта, перекинется парой слов ни о чем, угостит парня куском сахара или жевательного табака, а уж потом и свой вопрос с ухмылочкой запустит: “А нет ли там среди ваших негров такого, кто бывал в бегах?” Ну, нет так нет, но чаще вопрошаемый сперва поскребет немного в затылке, побегает по сторонам глазами, похмыкает неопределенно да и признает — дескать, да, есть такой один парнишка, не так давно действительно, что называется, бегал. Натан его звать. Три недели в нетчиках был. Потом-то хозяин споймал его.
И вот уже в следующую субботу или через одну Нельсон подкатывается к Натану — здоровенному коричневому бугаю с непокорным и злобноватым блеском строптивых глаз, — отзывает его в сторонку, за рынок, где бурьян, и начинает расспрашивать про то, как коротал он в бегах дни и ночи, лениво поддакивает и направляет разговор к теме свободы, и осторожно, но решительно нащупывает то трепещущее, жаркое, кипучее, ту боль, за которой проступает Натанова ненависть. И, наконец, Нельсон произносит два жестких, необратимых слова, которые ему предстоит еще много раз повторить: “Убить сможсешь?” И тут Натана прорывает, его речь несется бурным потоком, в путанице, пузырях и брызгах ярости: “Ч-черт, убить! Дай только топор мне в руки, я бы их так! Яйца бы всем поотру-бал сперва со всеми причиндалами, а не то что просто убить!” И с этого момента — как было с Дэниелем и Дэви, Кертисом и Стивеном, Джо, Джеком и Френком да и со многими другими — к моему великому делу присоединялся новый рекрут.