Призрак оперы N-ска
Шрифт:
Сидевшая за соседним столиком особа с по-птичьи острым носом и как будто бы навечно приклеенной, ничего не выражавшей улыбкой, жадно ловила обрывки вышеприведенного разговора звезд N-ской оперы. Делать это ей было непросто, поскольку из-за другого стола, где пировала оркестровая братия, постоянно доносились взрывы хохота и обрывки громкого спора: «…Да я клянусь тебе, он голубой!.. Спроси у Марфина: он в Германии пытался того с телкой познакомить…» — далее приглушенным голосом следовала какая-то таинственная история; затем, после очередного залпа смеха, кто-то уверенно объявлял: «Нет, чуваки, если серьезно — то он чистая двустволка! Вот вы, наверное, не знаете…»
Девушка с клювом поморщилась: она пришла в буфет не просто так, но по велению долга; пришла за совсем другими историями, которые пригодились бы ей для работы. Увидев вошедшего в буфет оперно-балетного
…Журналистка Нижак считала себя (возможно, не без оснований) особой чрезвычайно утонченной: она картавила, поскольку находила это обаятельным, и свое настоящее имя — Степанида — заменила на более короткое и очаровательное: Стика. Для своих тридцати пяти довольно прилично сохранившаяся, романтичная и возвышенная, она все еще ждала волшебного принца. Принц, однако, пока задерживался; а Стика тем временем жила с человеком незавидной внешности и прозрачными глазами — коммерсантом из бывших комсомольских деятелей, который, если и не всегда удовлетворял запросы ее тонко чувствовавшей души, то хотя бы потребности стикиных косметички, гардероба и желудка обеспечивал сполна.
Стика работала в молодежной газете «Измена» и — конечно же! — писала об искусстве, работу свою исполняя с усердием и тонким вкусом. Один из ее материалов о Моцарте начинался, например, так: «Моцарт… Моцарт… Сколько музыки в этом слове! Вслушайтесь: Моцарт… Мо-царт… Хочется написать это слово и поставить точку…» Но обещанную точку журналистка не ставила (платили ей тогда по количеству строк), радуя читателей оборотами типа: «Впервые снова на сцене…» или: «Не в обиду Пушкину будет сказано, но Чайковский…» Посетив как-то могилу Чайковского в Петербурге, Стика подарила читающей публике N-ска лирический очерк — где, в частности, писала: «Осенние листья, кружась, опускаются на аллею… За решеткой сидит Чайковский…» По случаю премьеры в N-ской опере Нижак похвалила Прокофьева, заметив, что тот был «по-своему гениален»…
В общем, пописывала себе Стика на вечные темы, с удовольствием и охотой посещая все банкеты по случаю премьер, концертов или вернисажей, отзываясь на них затем заметками и репортажами с обилием слов «волнительный» и «неординарный». Беда, как всегда, пришла неожиданно: замредактора Петр Андреев и секретарь Иван Гагарин приволокли в газету на должность музыкального обозревателя своего приятеля и собутыльника, некоего Мефодия Шульженко. Завотделом искусства Наум Наумов, издавно относившийся к творчеству Нижак без должного пиетета, этим обстоятельством цинично воспользовался: количество стикиных строчек «по искусству» стало в газете стремительно убывать; Шульженко нагло отобрал у нее все, что касалось оперной и филармонической жизни N-ска. Пламенное выступление Стики на редакционной летучке («…Вот вы все вы тут радуетесь, думая что такая критика нам нужна — в то время, как такая критика не только нам, она вообще никому не нужна!») осталось по достоинству не оцененным…
Однако мир не без добрых людей: телевизионные старушки Замшелая и Спасская, которых Нижак заблаговременно информировала о всех шульженковских статьях еще до выхода их в свет (а порой ей даже удавалось затерять оригинал или умыкнуть гранки из наборного цеха), отплатили журналистке сторицей: и вскоре Стика, простившись с редакцией «Измены», уже вела на N-ском телевидении свой авторский цикл передач под названием «Кое-как».
Одним из первых появлений Нижак в эфире стало интервью с дирижером Бесноватым. Посвятив требуемые пятнадцать-двадцать минут воспеванию многогранного таланта дирижера, Стика, показав в неотразимой улыбке крупные зубы, задала, наконец, давно припасенный вопрос: «Скажите, Абдулла Урюкович, что для вас значит и какое, так сказать, место в вашей жизни занимает… женщина?» На что Бесноватый, засветившись прыщиками и одарив телезрителей улыбкой «обаятельной № 1 для публики и журналистов», после короткой паузы ответил: «Э-э-э… Конечно, конечно! Женщина в нашей жизни это, прежде всего — мать… Ну, любовь… Вот мы все знаем… „Из всех искусств любовь — мелодия… Музыка…“ — как поэт наш Пушкин очень правильно, так сказать, гениально написал… Я так занят, так много работаю, что, конечно, в жизни женщин я значу гораздо больше, чем они — в моей… Но вот музыка — она же женского рода; и вот, если правильно по Фрейду подойти — то, скажем, Вагнер он где-то и женщина тоже — в том смысле, что я вот говорю, я его играю когда — о, какая это замечательная музыка! — то я могу его… это… — то есть, я мог бы его… скажем, представить…» — но как мог бы представить Вагнера Бесноватый и что он собирался с ним сделать, для телезрителя осталось тайной; в этом месте режиссер передачи пустил монтажным «наплывом» фрагмент телевизионного «Шашлык-концерта с Бесноватым».
* * *
…Молодая жена уехала, и впервые за несколько последних недель оказавшись в одиночестве, критик Шульженко почувствовал себя тоскливо и неуютно.
Вообще, все вышло как-то странно и совсем неожиданно: однажды в Дзержинской опере — на банкете после спектакля, где молодая певица Елена Эворд, впервые спев Виолетту, принимала поздравления, внезапно из-за спины она услышала глуховатый голос, произнесший буквально следующее: «Что ж, последним актом вы себя реабилитировали…» Обернувшись, Елена увидела улыбающегося моложавого субъекта с бокалом в руке и в безобразной клетчатой рубашке. Будучи человеком воспитанным, Эворд на подобную наглость никак не отреагировала.
А вскоре в газете «У речки» вышла рецензия, где пресловутый обладатель клетчатой рубашки (один вид которой вызывал изжогу у многих аборигенов Дзержинской оперы) писал, что обладательница прекрасного голоса Елена Эворд может стать звездой мирового класса — но только лишь в том случае, если будет чисто петь верхние ноты… Упрек был достаточно едко сплетен с комплиментом, и Елена посему даже не обиделась насчет всего остального: в самом деле, откуда критику знать, что в соответствии с высочайшим повелением Абдуллы Урюковича, сложнейшая партия была подготовлена всего за восемь дней? И при следующей случайной встрече с Шульженко (которая, если быть точными, произошла в кафе «Форшлаг» при валютном ресторане «Си-бекар» N-ского союза композиторов) Эворд… поздоровалась с Мефодием. Журналист, давно привыкший к тому, что после критики в адрес того или иного артиста те мгновенно перестают его замечать, был ошарашен. Он попросил певицу об интервью. Люди занятые, они долго не могли договориться о встрече — и надо же было тому случиться, что увиделись они как раз в день рождения Елены. По этому случаю они отправились к Шульженко домой, где их ожидала бутылка коньяка «Наполеон», давно им заначенная для форс-мажорных обстоятельств.
…Через три дня, совершенно неожиданно для самого себя, Шульженко предложил Эворд руку и сердце. Застигнутая врасплох, она ответила согласием. Не прошло и недели, как брак был зарегистрирован в N-ской городской управе. Оперная общественность города была в шоке: все вышеописанное произошло столь стремительно, что в театре никто даже не успел толком посплетничать; (вы, конечно, понимаете, что официальный брачный союз лишал все разговоры о нем той пряности, которая — будем искренни! — совершенно необходима в данных вопросах)… Разумеется, что женитьбой на одной из ведущих солисток Дзержинки Мефодий Шульженко лишь пополнил список своих злодейских выходок, направленных против величайшего и гениальнейшего дирижера современности Абдуллы Урюковича Бесноватого — да хранит Аллах здоровье и разум его! Эворд же, легкомысленно выйдя замуж за одиозного и опального критика, вбила первый клин в свои отношения с труппой и талантливым ее руководителем, поставив низменные, сугубо личные интересы выше чаяний и нужд всего коллектива…
Таким образом, Шульженко вселился в театральный дом, сопровождаемый угрюмыми взорами артистов и хористов Дзержинской оперы, смутно ощущавших себя обкраденными, униженными и оскорбленными.
Вскоре Елена поехала в Италию брать уроки у одного известного педагога (после работы с Абдуллой Урюковичем молодой, неокрепший голос нуждался в реабилитации); Мефодий же, чтобы как-то скоротать время, с утроенной энергией принялся отслеживать в своих рецензиях оперно-филармоническую жизнь города N-ска, бездумно пополняя плотные ряды своих недругов.
* * *
…Музыковед Вореквицкая страдала. Впрочем, человека, знавшего Сусанну Романовну близко, мы этим сообщением нисколько бы не удивили, поскольку страдание было ее перманентным состоянием. Как любой член N-ского союза композиторов, она периодически делала кому-то гадости, после чего, угрызаясь муками совести, всякий раз долго мучилась. Эта черта ее характера была музыкальной общественности N-ска хорошо известна, и посему Вореквицкая и в консерватории, и в ССХТК пользовалась репутацией человека исключительно порядочного.