Пробуждение
Шрифт:
— А разве мало этого?
— Мало. Они требовали отменить смертную казнь в войсках и на флоте. А вы, мичман Нирод, предлагаете расстреливать без суда. Мира и согласия на кораблях нет. И виноваты мы, офицеры.
— Ну, знаете ли, — Нирод зябко пожал плечами, — в таком случае я отказываюсь исполнять служебные обязанности.
— Как вам будет угодно, Евгений Викентьевич, вы… свободны.
Нирод удалился в каюту и больше не показывался.
Воскресное утро выдалось яркое, чистое. Сопки над городом отсвечивали в лучах солнца, как груды старого золота.
На «Скором» было шумно. Вся команда собралась на юте. Там раздавались злобные выкрики и ругань. Внезапно шум смолк. Матросы ринулись к двери коридора, где стояли в пирамидах винтовки.
— Назад! — крикнул Антон Шаповал, заслонив собою дверь. — Никого не пущу!
Рядом с ним встали Решетников, Нашиванкин и Пойлов.
— Давай винтовки! — орал Суханов. — Нечего умничать! Не желаем идти безоружными под солдатские пули! С буржуями шутки плохи!
— Не мешай нам, — Рога схватил Шаповала за плечо, чтобы отодвинуть в сторону. — Пойдем с винтовками!
— Наз-на-чена мир-ная демонстрация! Никакой стрельбы в городе не должно быть, — отчеканивая каждое слово, твердо стоял на своем Шаповал.
— Казаки нас шашками исполосуют! — крикнул Рога.
— Не посмеют! — грозно ответил Антон Шаповал. — Кровопролития сегодня не должно быть. Главное — собраться вместе. Это будет проверкой наших сил. Враги напуганы и не посмеют начать первыми.
Я стал понимать, что Шаповал стремится стихийный поток повернуть в нужное ему русло. «Значит, все это неспроста. Это — не беспорядки, как привыкло считать начальство, а совсем другое…»
Шаповал настоял на своем. Четверо, обуздав ярость команды, повели всех на берег. На юте матросов остановил мичман Алсуфьев.
— А мне можно с вами? — обратился он к матросам.
— Эта дорога никому не заказана, — строго сказал Шаповал.
— Тогда я иду с вами, — решительно заявил мичман. — Алексей Петрович, я пойду вместе с матросами, — обратился ко мне Алсуфьев. — Возьмите, пожалуйста, кортик.
Он снял пояс и вместе с кортиком отдал мне. Покрывшееся красными пятнами лицо его выразило нерешительность.
— Я же вас не арестовал, Андрей Ильич, возьмите кортик обратно. Идите.
— Я хочу, чтобы меньше парадности было. Попроще…
— Да, да.
— Пусть идут матросы, Алексей Петрович, не привязывать же их к койкам, — оправдывался за них Алсуфьев. — Чем пьянствовать в кабаке, лучше так, организованно, всем вместе…
Ушли. Я почувствовал себя как хозяин, проводивший гостей. Стал обходить корабль. В кормовом кубрике — никого. В носовом — пусто. В котельном отделении я нашел троих. Они несли вахту. В камбузе Андрей Лавров, разжиревший кок с заплывшими глазками, прозванный матросами «тюленем», чистил картошку.
— Приготовьте вкусный обед, — сказал я коку, тяжело вздохнув. — Кашу пожирнее и борщ…
На верхней палубе я встретил Дормидонта Нашиванкина.
— А ты разве не ушел вместе со всеми? — спросил я.
— Ушел, да вернулся. Мичман Алсуфьев послал обратно на миноносец. Править службу. До его возвращения он назначил меня вахтенным начальником.
— Хорошо, Дормидонт. Правь службу, следи за порядком. На тебя я полагаюсь, как на себя.
Я вспомнил о мичмане Нироде.
«Заперся и сидит как сыч. Графская гордость не позволяет выйти. Или испугался матросов? Ну и пусть сидит. Молодец Алсуфьев! Только не натворили бы они чего-нибудь…»
— Вот что, Дормидонт, мичман Нирод заперся у себя и не желает выходить на волю. Так ты посматривай, как бы он пулю в рот не пустил. Ты ведь видал аристократов — они с причудами.
— Не пустит, ваше благородие. Он еще нас с вами переживет.
— А все же не мешает присмотреть…
По Светланской, со стороны Алеутской, во всю ширину улицы, как река в половодье, текли толпы людей. В утреннем воздухе звучали песни. Гремел оркестр.
— Что это за музыка, Дормидонт?
— Это — русская «Марсельеза», ваше благородие, — ответил Нашиванкин, внимательно прислушиваясь к звукам, лившимся сверху щедрым потоком.
— Кто же сочинил ее?
— Сами оркестранты и сочинили. Прежде эту песню распевали французы на баррикадах в Париже. Теперь ее переделали на русский лад. Все так же, только слова немного другие.
— Хорошо звучит, — заметил я.
— Хорошо, ваше благородие… в барабаны-то как лупят! А трубы — гудят.
— Гудят, Дормидонт.
— Люблю, когда весело. Люди дружно идут, и ни стражники, ни казаки их не разгоняют… В деревне, бывало, как колокола зазвонят, так мне весело становилось. Не потому, что в церковь идти нужно. Я редко и ходил-то в церковь. А потому, что у людей радостные лица. И мне любо это было…
— Ты оставайся на миноносце старшим, Дормидонт, — прервал я разговорившегося рулевого. — Я пойду в город, посмотрю, что там делается.
— Слушаюсь, Алексей Петрович… ваше благородие, — запутался Дормидонт. — Все будет в полной исправности.
Поднявшись на Светланскую, я зашагал чуть в стороне от демонстрантов. Людское море плескалось шумно и мирно, зажатое с двух сторон берегами белых домов. Качались на солнце белые матросские бескозырки, зеленели солдатские фуражки, желто и ало пестрели платки женщин. Шли празднично одетые мастеровые.
На углу Маньчжурской улицы я отошел в сторону. Колонна прошла мимо. Мое внимание привлек рыжеволосый священник с золотым крестом на груди. Это был протоиерей Морского собора Ремизов. Рыжие волосы соборного протоиерея бездымным костром горели на солнце. Ремизов до икоты тянул «Царю небесный». Полное лицо его было красно и кругло от натуги. Внезапно над ним взметнулось алое полотнище, качнулось — и вольной птицей поплыло над головами. На знамени большими белыми буквами слова: «Слава борцам за свободу».