Пробуждение
Шрифт:
— Чем недоволен, спрашиваете? — угрюмо произнес Гвоздеев и, помолчав немного, ответил: — Службой, ваше превосходительство.
— Это почему же, голубчик?
— Домой пора. Там одни старики, работать некому. Да и хватит. Я свое послужил.
— А как же я? Вот уже тридцать третий год верой-правдой служу царю-батюшке.
— Вам пахать не надобно. Мужики за вас пашут. А нужды вы не знаете, потому как земли у вас много, ваше превосходительство, а у меня ее, землицы-то, — с лапоть.
От неожиданности адмирал растерялся.
— Ну и рассмешил же ты меня, братец. Земли — с лапоть. Ха-ха-ха!.. Это ты хорошо сказал… Но ведь землю я не отбирал у тебя… И ни у кого не отбирал. Она-то, землица, перешла ко мне от отца, а отцу от деда. А моему прапрадеду даровал эти земли за верную службу на флоте царь Петр Великий… То-то вот, братец.
Выйдя из неловкости, Иессен не стал больше расспрашивать матросов. Поговорив для приличия с офицерами, командующий покинул миноносец.
— Бить надо таких адмиралов, — тихо сказал Гвоздеев, не заметив меня.
— При случае нелишне сбросить за борт в море, — ответил сосед, кивнув в сторону адмиральского катера, стоявшего у борта.
Вечером я зашел к Алсуфьеву. Он сидел за столом в белой, праздничной сорочке, читал книгу.
На книжных полках стояли и лежали игрушечные бизоны, крокодилы и леопарды, привезенные из Шанхая. Мичман ревностно коллекционировал безделушки из фарфора, изображавшие зверей. Это было его слабостью.
— Вы довольны смотром, Алексей Петрович? — весело спросил Алсуфьев, встречая меня.
— В восторге, — ответил я.
— Как вам понравился Иессен?
— Он был такой же, как всегда, Андрей Ильич.
— А здорово его пригвоздил к палубе рулевой, — искренне заулыбался Алсуфьев. — «У тебя земли много, а у меня — с лапоть». Здорово!
— Не в этом ли корень всех беспорядков и бед на флоте, Андрей Ильич? Один богат, другой — беден. Одни трудятся, а другие сладко живут. Отсюда все исходит.
— Не любят матросы господ, это верно. В особенности ненавистны матросам ирманы, флуги, иессены. Но неужели эти самодовольные бароны и графы не понимают того, что так дальше нельзя! — с жаром продолжал Алсуфьев. — Ведь ни уговоры, ни посулы больше но помогут. Надо удовлетворить требования матросов. На мой взгляд, они законны.
— Да, конечно, законны, — подтвердил я, думая о своем.
— Так почему же их не удовлетворяют? — пожал плечами Алсуфьев.
— Боятся, что матросы большего потребуют, — ответил я.
— А по-моему, дело не в обычных недовольствах нижних чинов, — встряхнул головой мичман, рассыпав на лоб светлые, цвета соломы, волосы, — тут куда сложнее. Все дело в государственном устройстве, в правлении страной. А верховная власть расшаталась. Россия — громадный износившийся дредноут. Старый корабль окончательно обветшал, на слом ему пора, — задумчиво проговорил Алсуфьев. — Надобна перестройка.
— Да, надобна, — согласился я. — Но кто сделает это? Царь? Не станет он этого делать. В этом мы уже убедились. Царский манифест — фикция.
— К тому же рассчитанная на глупцов, — добавил Алсуфьев.
— Теперь и матросы это хорошо понимают. И ни один честный офицер не станет их обманывать, — горько усмехнулся я, вспомнив, как после возвращения из Шанхая собирался прочитать команде лекцию о манифесте.
— И все же обновление России возможно, — уверенно проговорил Алсуфьев. — Не знаю, как это будет, но верю, что совершится. Наступит же время, когда не станет ни привилегий для отдельных, ни ограничений для многих. Люди станут свободными и равными. Думается мне, что совершат это сами люди и не спросят ни у кого соизволения.
— Но для этого ведь не настало еще время, — с сомнением произнес я. — Теперь же возможна лишь кровопролитная междоусобица, не больше. Потом… когда-нибудь… позже…
— Я хочу дожить до этого прекрасного времени, — просто сказал мичман. — Хочу еще послужить России, поплавать и принести людям пользу.
— Хорошо бы… а пока — тяжело, Андрей Ильич. Иногда места не могу себе найти, — пожаловался я.
— Все зависит от себя, — сказал Алсуфьев задумчиво. — Я полагаю, что на вещи и факты нужно смотреть трезво и смело… верить в человека и в себя. А то, что матросы требуют, или, как говорит начальство, «нижние чины безобразят», так это — сама жизнь, и против нее не пойдешь.
— И все-таки трудно. Трудно, потому что непонятно и ничего не видно, как в тумане.
— Иногда я тоже задумываюсь над смыслом жизни, и — нелегко становится, — смущенно произнес Алсуфьев, — а так… ничего.
— Вы еще очень молоды, Андрей Ильич, и все вам кажется просто.
— Вы тоже, Алексей Петрович, не старик, — мягко улыбнулся мичман. — Тужить о старости рано.
— Я не о старости. Другое меня мучит…
Беседа с Алсуфьевым не принесла облегчения. Густая неотвязная боль сидела глубоко внутри, и выгнать ее было невозможно. Не покидала меня она ни днем, ни ночью.
Не помню, как и откуда пришло это. Оно вошло в меня внезапно, как в раннем детстве врывается в ночь яркое утро с пением птиц, запахом трав и деревьев. Я ощутил вдруг необычную свежесть чувств, ясность мысли и удивительную легкость в теле. Или уж так устроен человек, что после душевного бремени обязательно должно наступить облегчение? Ко мне оно пришло без причины и неожиданно.
Все было так же, как и раньше. «Безупречный» стоял у причала. Матросы драили тертым кирпичом медные поручни и люки. Швабрили палубу. Солнце купалось в лужицах воды, разлитых по всему кораблю, по-осеннему нежно согревало матросские лица и руки. Яркий свет лежал на всем: на сопках, домах, деревьях. Поверхность бухты отражала несказанную голубизну неба с редкими облачками в глубине.