Пробуждение
Шрифт:
«Убили!» — тупая боль сдавила мне горло.
Еще одни снаряд рванул на корме. Подхлестнутый новым взрывом, «Скорый» вздрогнул и на точке завершенной циркуляции повернул на выход из бухты.
Без капитана, с опустевшей палубой, притихший и неуправляемый, шел на врагов мятежный корабль. Пушки его молчали, но на стеньге мачты по-прежнему развевался красный флаг. Оставалось каких-нибудь двести метров до «Грозового», когда еще один снаряд угодил в «Скорый» и разворотил ему корму. Миноносец дал крен и с заклиненным рулем повернул
Через минуту «Скорый» с лязгом и грохотом выбросился на берег. Снаряды «Грозового» продолжали рваться, разметывая мешки, сложенные в бунты против агентства «Алмазов и К°». Над интендантским грузом поднялись клубы мучной пыли…
Я выбежал с корабля на стенку, отвязал шампуньку, привязанную к угольной барже. Со злобным отчаянием греб, направляясь к поврежденному миноносцу.
«Вынесу ее из пекла, уберегу от ареста, спасу, — стучало в крови, пульсировавшей бешеными толчками. — Никто не имеет права убить ее. Я пронесу ее мимо солдат и жандармов, и никто не посмеет остановить меня».
У лестницы напротив памятника Невельскому трое жандармов кололи штыками рабочего, лежавшего на земле. Двое матросов в окрашенных кровью тельняшках лежали ничком. Иван Чарошников отбивался прикладом от наседавших жандармов. Незнакомый мне матрос полулежа стрелял из нагана в солдат, катившихся сверху. Лицо его было в крови, левая рука болталась, как плеть. По рукаву белой голландки бежала алая струйка. Все это показалось ненастоящим.
На изуродованном миноносце было много убитых. Я бегом поднялся на мостик. Свесив ноги, неловко подобрав под себя голову, лежал товарищ Костя в изорванной осколками кожаной куртке. Он был мертв.
В левом углу, разметав влажные черные волосы, лежала Вика. Лоб и щеки ее были мертвенно-бледны, глаза открыты. Они утратили живую черноту, сухо и слабо блестели. Я с ужасом понял, что значили обескровленный цвет лица и безвольные припухшие губы.
— Прости меня, Вика, — опустившись рядом с ней на колени, прошептал я.
Вика шевельнула рукой, но продолжала смотреть вверх незнакомым, отсутствующим взглядом. Я прижал ее маленькую руку к своему лицу. Рука была теплая. Я заметил, что рукав платья влажен от крови. Из-под спины расползлась алая лужица.
— Ты слышишь меня? — громко, испугавшись звука собственного голоса, позвал я.
Пальцы Вики слабо разжались, рука упала. Глаза смотрели безучастно, с покорным, неживым выражением. Сухой блеск в них потух.
«Умерла», — навалилось на меня неумолимо тяжелое, страшное. Я закрыл глаза Вики, встал.
«Что делать? Оставаться ли здесь, вернуться на «Безупречный»?»
Не отрываясь, всматривался я в странно изменившиеся дорогие черты, когда чья-то рука опустилась мне на плечо.
— Вы арестованы, — сказал кто-то за спиной.
Я повернул голову. Передо мной стоял жандармский ротмистр с холеным лицом.
Когда мы сходили с корабля, все было кончено. У борта «Скорого» подпрыгивали на одном месте два жандарма. Они яростно втаптывали в землю лоскутки красного флага, сорванного с мачты. Перепачканные песком и грязью, клочья материи рдели кусками содранного мяса и, казалось, взывали о мщении.
Грозно лязгнула щеколда. Я очутился во дворе крепостной гауптвахты. Передо мной — серое одноэтажное здание, окруженное забором. Окна маленькие, с решетками, под самой крышей.
Сопровождавший меня жандармский ротмистр открыл дверь камеры с серыми, как мокрая известь, стенами.
Заскрипели дверные петли. Заскрежетал замок. Прозвучали быстрые удаляющиеся шаги.
«Один!»
Я несколько раз смерил шагами длину и ширину камеры. Изучил надписи на стенах. Мыслей не было, только давящая страшная усталость в мозгу, в душе — опустошенность.
Из головы не выходила картина боя «Скорого». В ушах продолжали звучать залпы.
«Какой ужас! Какое жестокое убийство!»
Ночь принесла бурю. Вой ветра и шум дождя я слушал как причитания.
Чтобы увидеть, что делается на улице, мне пришлось устроить на нарах сооружение из двух скамеек и табуретки. Прижавшись лицом к холодному железу решетки, я всмотрелся в серую завесу дождя. В темноте ночи я различал чахлый кривобокий куст, согнутый ветром. Это была единственная зелень во дворе гауптвахты. Ветер стремился свалить его, дергал в стороны. Куст гнулся, шумел, роптал и гудел, рассыпая листья. Ветер неистовствовал, казалось возмущенный его непокорностью. Корни цепко держались за каменистую землю.
За оградой лежал безжизненный берег. Дальше было море. Я не сразу заметил в темноте серебристо-пенные проблески прибоя.
Я не слышал стука копыт двух арестантских кляч, но увидел телегу, тащившуюся вслед за ними мимо гауптвахты. Не слышал и окрика часового, осветившего фонарем темную массу. Тогда я не знал, что лежало в телеге под мокрой рогожей.
«Какому богу в жертву принес ее… во имя чего? — думал я. — Есть ли мера вины перед Викой? Стоит ли жить и… зачем?»
Я не умел разобраться в том, что произошло, не мог еще найти свое место в прошлом и настоящем. Не было точки опоры и силы преодолеть привычные понятия. И это было мучительно.
Выхода из ужасного тупика, казалось, не предвиделось. Я знал, что меня будут судить и, наверное, разжалуют за непринятие мер против вооруженного бунта, быть может даже сошлют в арестантские роты. И все-таки я цеплялся за жизнь. Всем существом ждал наступления утра, света, лучей.
Прошло несколько дней. Разум настойчиво требовал поисков истины. А путь этот был труден, как плавание в тумане.
«Одна ли на свете правда? — думал я. — И если одна, то кто был прав семнадцатого октября? Вика вместе с рабочим в кожаной куртке и восставшими матросами или те, кто расправились с ними?