Пробужденная совесть
Шрифт:
— Приходите как-нибудь ко мне вечерком, — сказал он на прощанье Настасье Петровне, — приходите, голубушка!
Та поглядела на мужа и молча кивнула головой. Сейчас же после отъезда Трегубова она ушла в спальню. Вечер утомил ее до последней степени.
А Пересветов долго еще бродил по двору и сосредоточенно что-то обдумывал. Затем он прошел в сад к покосившемуся плетню и достал оттуда из-под груды сухих листьев стальную стамеску. Он внимательно оглядел ее и снова спрятал под листья. Что-то нашептывая, он стал ходить по саду. И вдруг, его точно понесло куда-то вихрем. Почти не отдавая себе отчета, он двинулся вперед с громко бьющимся сердцем и бледным лицом. Как в полусне, он подошел к калитке Трегубовского сада, которую
— Нет, сделаю. Это уж решено. Решено и подписано! Квит на квит, рупь за рупь!
Он улыбнулся бледными губами и тихонько пошел в дом к спящей жене.
VIII
Зоя Григорьевна сидела в кресле на обтянутой парусиной террасе, когда к ней подошел Беркутов.
— Здравствуйте, — сказал он, приподнимая с курчавой головы свою крошечную шапочку. — Как вы себя чувствуете?
Зоя Григорьевна кивнула бледным и усталым лицом.
— Да как всегда, — покойно, хорошо. Только вот немного скучно. В Крым бы мне хотелось. Да вот вы денег мужу не даете.
— Это я умышленно, — усмехнулся Беркутов бритыми губами, — без вас мне будет скучно. Вот я разные резоны проконсулу и представляю. Так и так, дескать, денег нет и достать их неоткуда!
— Ну, Бог с вами, — сказала Зоя Григорьевна и устало улыбнулась.
— А почему на вашем капоте нет красной розы? — покосился Беркутов на голубой капот Столешниковой.
— Да зачем же ей непременно быть? — отвечала та вопросом.
— А помните условный знак?
— Ах, да...
Они замолчали. Тусклый и хмурый вечер затаскивал небо тучами. Близкое к закату солнце брызгало из-за тучи красными бликами по зеленым лугам и тусклой поверхности шумевшего на перекате Калдаиса. В поймах перекликались соловьи и квакали лягушки. Зоя Григорьевна вздохнула.
— Этому не бывать, — прошептала она и как будто чуть-чуть побледнела.
— Чему не бывать?
— Красному цвету на моем платье. Зачем его? Я не люблю красный цвет: он режет глаза.
— А вы придерживаетесь полутонов?
— Да. Видите ли, я ушла от жизни и только наблюдаю ее. Да и то не со всех сторон. Я избегаю всего чересчур резкого, мне хотелось
— Так-с, — усмехнулся Беркутов, — это все равно, что пойти в баню, да так и остаться на всю жизнь в предбаннике. Нет, по-моему это совсем не весело. — Беркутов сдержанно рассмеялся. — Нет, уж если жить, так жить, — продолжал он после минутной паузы. — Жить так, чтобы тебя как льдину вешней водой тащило. И так поставит, и этак, и ребром перевернет, и надвое расколет, и в конце концов на берег медленной смертью издыхать выбросит. Тут уж все от жизни возьмешь: и радость, и муки, и ужас, и даже агонию мучительной смерти.
Зоя Григорьевна слушала, поставив круглый подбородок на бледную с синими жилками руку и устремив усталый взор вдаль.
— И я в жизни много испытала нехорошего, — заговорила, наконец, она, — я была бедна, служила в гувернантках в разных домах, была незаслуженно оскорбляема. Иногда терпела нужду. Ну, я встретилась с человеком, который полюбил меня, которого от глубины души я уважаю.
— Это проконсула?
— Проконсула. Он дал мне полный комфорт, хорошую книгу и невозмутимую тишину. Ничего большого я не желаю. Я счастлива, насколько это возможно на земле.
Беркутов усмехнулся.
— И поэтому вы никогда не приколете к своей груди красного цветка?
— И поэтому я не приколю к своему платью красного цветка.
— Заперли вы самое себя в тюрьму и чувствуете себя на седьмом небе. Странно! — Беркутов стал было откланиваться, но, внезапно спохватившись, спросил Зою Григорьевну: — Ах, да. Кстати, как по-вашему, по тюремно-монастырскому уставу: можно пожертвовать жизнью человека, если это тебе необходимо и если человек этот никому не нужная размазня? Как вы думаете?
Зоя Григорьевна покачала головой.
— Нельзя. Конечно, нельзя.
— Это же почему? Ведь жизнь — борьба за существование. Она занимается только тем, что одной рукой производит, а другой истребляет. Жалости она не знает и для пустячного вывода она способна истребить тьмы народов. Если вам нужно произвести, например, вычитание, то на бумаге делается это так: пишется двести пятьдесят, минус сто пятьдесят, и производится расчет. А жизнь поступает в этом же случае гораздо проще. Она берет двести пятьдесят человек, истребляет из них полтораста, а оставшейся сотне говорит: подождите немного, я буду истреблять вас постепенно, поодиночке, но вместо вас, потребленных, я произведу зато двести пятьдесят тысяч живых! Вот и все. Поверьте, что это только теперь вычитание-то можно и карандашиком производить, а раньше карандашей-то не было. Ведь вычитание-то кровью человечество купило. Кровью! Подумайте-ка вы об этом. До свидания!
И Беркутов поспешно исчез с террасы. «Сейчас к Пересветовым надо будет махнуть, — думал он, — как слышно, температура повышена там до nec plus ultra и кислые щи, пожалуй, скорехонько разнесут бутылочку вдребезги. А где-то теперь сражение при Саламине», — вспомнил он внезапно.
Он вывел из конюшни своего рыжего иноходчика и поспешно стал его заседлывать. В этом ему помогал караульщик и, подтягивая подпруги на животе умышленно раздувавшего бока иноходца, он с улыбкой говорил Беркутову:
— А Глашка что-то к вам давнехонько не заглядывала. Ай вы ее бросили?
— Бросил, — отвечал с усмешкой Беркутов. — Глашку-то теперь Митькой зовут. На Саламине она теперь.
— Где?
— На Саламине. Остров такой в Греции есть. Грецкие орехи знаешь? Так вот она туда орехи грызть уехала. А здесь бы осталась, так, пожалуй бы, ей на орехи — ох, как влетело. Понял?
«Шутник», — подумал караульщик и громко расхохотался.
Беркутов иноходью выехал за ворота. Небо по-прежнему хмурилось, запад гас и в потемневших поймах у реки, заглушая соловьев, горланили лягушки.