Проданные годы. Роман в новеллах
Шрифт:
— Да купи… — запыхтел Юозёкас, вдруг опуская руки.
От неожиданности старуха чуть не упала. Мендель — к ней:
— Хорошо заплачу, хозяйка, продай колесо, хозяйка.
Рванул Мендель колесо и, к всеобщему удивлению, выдернул из рук старухи. А выдернув, не мешкая побежал к оставленной на улице телеге, бросил в нее колесо, хлестнул лошадь.
— Эй, а деньги? — крикнул, растерявшись, Юозёкас.
— Будут деньги, деньги не пропадут, — отвернулся Мендель. — Вы у меня берете в кредит, я у вас беру в кредит, разве не рассчитаемся?
— Ха-ха-ха! —
Юозёкас сердито отвернулся. Старуха теребила концы платка, ни на кого не глядя, даже не решалась пот утереть.
— Идем в сарай, кончим с сеном, — сказала тихо.
Вся семья опять пошла в сарай. Теперь уж без соседей, без свидетелей. Казимерас, рассердившись, прогнал Прошкуса со всеми его приятелями. Стали опять делить сено. Но уж охапок не обивали и сено сверху не сваливали, а прямо обмерили веревкой всю кладь и поделили между собой; каждый отметил свою часть пучком соломы или ольховой веткой. И всё добром, по-хорошему, не ругаясь, не повышая голоса, тихо-мирно. Старуха удивлялась:
— Издавна говорится: жид нехристь, жида в дом не впускай, а, видишь, как вышло? Иной раз и нехристь помогает верным католикам.
Покончив с сеном, верные католики вернулись в избу. Был уже вечер. Сели мы за общий стол ужинать. Старуха ни с того ни с сего, растрогалась:
— Последний… последний раз сидим за одним столом. Так и распалась семья…
Все молчали, понурив головы, не глядя друг на друга. Казалось, и всем не очень-то весело.
— Вот, господи, говорю, чуяло ли мое сердце, смекала ли моя глупая голова? — утирала слезы старуха. — Бывало, усажу вас всех за этим самым столом… Пеликсюкас, бывало, сядет в конце, а кругом вы, как неоперившиеся воробышки, как утята… У одного нос расквашен, у другого рукав оторван, третий пальцы на ногах порезал, а все свои, так бы и обняла, согрела под крылышком…
— Мы не одни сидели, с батраками, — отозвался Юозёкас. — А работали все больше батраков!
— Мамаша, не надо, — попросил и Казимерас.
— Крутенек был Пеликсюкас, правда это, а всё, бывало, послушает, как вы все щебечете, как из-за каждого пустяка слезы льете, и улыбается, бывало, и говорит мне: «Мать, растет у нас семья, как каменная стена, будет к чему на старости лет прислониться, где от ветра упрятаться, а, мать?» И погладит, бывало, всех, кому еще и баранку сунет… Крутенек был, но сердце доброе.
— И полена для башки не жалел, — опять отозвался Юозёкас.
— Хи-хи, — ухмыльнулась Дамуле.
— Не надо, мамаша, хватит, — опять попросил Казимерас.
— Нет больше Пеликсюкаса, — продолжала умиляться старуха. — И Повилёкас неизвестно где… Обидел он нас, а все свой человек, из сердца не вырвешь, простите и вы его, детки. Одна радость у меня осталась, чтобы на всю жизнь было между вами согласие, как в нынешний вечер. Порадовался бы тогда и Пеликсюкас на небесах, и я бы спокойно закрыла глаза… Обещайте теперь,
Никто не торопился давать обет. Видимо, еще немало горечи было у каждого в сердце. Старуха все глядела по очереди на детей и все дольше останавливалась на каждом. А больше всего смотрела она на невестку Дамуле.
— Дамулите, — промолвила, — так ты мне ничего и не скажешь?
Дамуле подняла голову, почмокала косыми губами и спросила:
— Куда мы пастушонка денем?
— Вот это верно, — поддержал ее Юозёкас. — Все поделили, а как же быть с мальчишкой? Моя Дамулите толком спрашивает: куда пастушонка денем?
— Не этого я ждала от невестки, — опустила голову старуха.
— Бери себе, коли хочется, — снисходительно сказал Казимерас Юозёкасу. — Ты в избе живешь, ты теперь большой хозяин, тебе понадобится подпасок.
— А ты не смейся — да, я большой хозяин, — рассердился Юозёкас.
— И я говорю.
— А зачем ты мне пастушонка навязываешь? Бери сам, коли такой умный, а мне не надо.
— Подойдет очередь, сама попасу, — поддержала мужа Дамуле. — Хлеб изводить пастушонка навязываешь?
— Я бы взял, — сказал Казимерас, — да куда его дену? Сам на кровати не помещаюсь, в клети повернуться негде, ложку некуда положить… Да и кровать не своя.
— Ну и другим не навязывай, — ответила Дамуле.
— Дети, прошу я вас, — сложила руки старуха. — Постыдитесь, пожалейте меня, старую. Не могу я так…
— Чего же ты, мамаша, хочешь? — обернулся к ней Казимерас.
— Начали с бога, кончили подпаском, — красиво это? И опять в доме будет грызня, опять ругань. Постыдились бы из-за мальчишки ссориться.
— Так возьми, мамаша, его сама, коли ты такая добрая, вот и не будет никакой грызни, все уступим, — кривил рот в усмешке Юозёкас.
— Как это так, «мамаша, возьми», — заговорила Салямуте. — Сам избу занял, коров набрал, а пастушонка — нам с мамашей? Не дождешься! Ни ты, ни твоя кривобокая Дамуле не дождется!..
— Дамуле ты не касайся!.. — крикнул Юозёкас. — Ты ее истоптанного башмака не стоишь, слышишь?
Слово за слово, опять разгорелась брань, и опять чуть не дошло до драки. Каждый заранее отмахивался от меня, ругал, бранил, перечислял, что я плохого сделал и чего не сделал, сколько я жру за столом и сколько тащу со стола, как я доглядываю за добром. И почти каждый заканчивал:
— Сам черт нанял его на нашу голову.
— Повилёкас нанял, — не утерпел я.
— Ну и беги теперь за своим Повилёкасом, поцелуй его в пятки! — кричала Салямуте.
Немало было крика и шума, чуть ли не до полуночи затянулся торг. Наконец уговорились: пастушонок уйдет спать на подволоку, а кормить его будет каждая семья через день, попеременно.
— А не исправишься, — угрожала Салямуте, — тогда прогоню и ничего не заплачу.
Сказала она решительно, но я все равно не понял: в чем мне исправляться и как исправляться?