Продолжение времени
Шрифт:
С таким же реализмом, но уже другими красками рисует Кулаковский девушку-якутку из городской богатой семьи.
Из умывальника,Привезенного из дальних стран,Растепленной водой умылась.Душистым розовым мыломРуки свои помылила.Французским зубным порошкомЗубки свои почистила.Вышитым полотенцемСтарательно, тщательно вытерлась.Перед заморским зеркаломНа мягком стуле уселась.Пальчиками слегка дотрагиваясь,Лицо свое разглядела.Как мы уже говорили, Кулаковский марксистом и революционером-подпольщиком не был. Он не призывает якутку, перемазанную в навозе, к топору, чтобы она пришла и зарубила эту другую городскую
Негодования, сарказма и классовой ненависти мы здесь, конечно, не найдем, дело ограничивается иронией, легким, добродушным осуждением. Более того, в глубине души, быть может, даже поэт любуется девушкой и рад за ее благополучие. Все-таки – якутка и все-таки – читает роман. Точно так же, как с явным удовлетворением рисует Кулаковский и материальное благополучие деревенской женщины:
ТогдаСделалась я степенной и важной,С подобранным животом, но высокой грудью.ТогдаСделались у меня круглыми щеки.ТогдаСделались у меня широкими бедра.ТогдаПоставила я коновязь около нашего дома,И была коновязь вся медью украшена.ТогдаВесело горел огонь у пас в очаге.ТогдаСтал наш дом полной чашей,ТогдаСделалась я хозяйкой стад,Мычащих и рогатых.ТогдаСделалась я хозяйкой табунов,Скачущих и гривастых.ТогдаСобирала я звериные сверкающие меха.ТогдаНарожала я отважных и сильных мужчин.ТогдаНарожала я прекрасных и нежных дочерей.…Пешие у нас ночевали,Ели и пили,Конные нас не объезжалиИ подолгу гостили.Были мы как прорубь,Что в глубоком озере прорубают,Сколько ни черпай,А вода в проруби не убывает.Кулаковский бичует не сословия, не материальное благополучие (которому он на фоне общей якутской бедности, может быть, даже радуется), но пороки. «Богатый скупец», «Бахвальство пьяного богача», «Оборотень» («Слово о водке») – вот где мы в первую очередь найдем сатиру и сарказм, бичевание словом.
Ну что же, как будто Толстой не любовался Наташей Ростовой, а Пушкин Татьяной Лариной в то время, как Чернышевский звал Русь к топору. Как будто у Тургенева, Аксакова, Гончарова, Лескова, Мельникова-Печерского (у каждого почти русского дореволюционного писателя) мы не встретим страниц, изображающих не только материальное благополучие, но изобилие без немедленного призыва это изобилие сокрушить, уничтожить и развеять по ветру.
Даже у Некрасова, революционного демократа и «певца скорби народной», в тех местах, где над ним не властвовала специальная задача, мы находим подобные светлые мотивы.
***Будут песни к нему хороводныеНа заре из села долетать,Будут нивы ему хлебородныеБезгреховные сны навевать.***Воробушков стая слетелаС снопов, над телегой взвилась,И Дарыошка долго смотрела,От солнца рукой заслонясь,Как дети с отцом приближалисьК дымящейся риге своей,И ей из снопов улыбалисьРумяные лица детей.***В ней ясно и крепко*
Но потом, когда удалось увидеть другие картины Васильева, оказалось все же, что не сестра. Есть у него портрет Лены Асеновой. Нетрудно увидеть, что она и служила художнику моделью для многих картин. А портрет сестры тоже существует. Молодая девушка изображена с собакой. Но на этой выставке в подмосковном совхозе ни того, ни другого портрета не было.
Алексей Елисеевич Кулаковский – великий якутский народный поэт. Он народен не только потому, что в своих поэмах обращается к изображению народной жизни якутов и якуток («Портреты якутских женщин», «Деревенская женщина», «Песня старухи, которой исполнилось сто лет», «Плач по умершему мужу», «Обездоленный еще до рождения»); не только потому, что его поэзия наследует якутский фольклор: «Благословение по-старинному», «Старинная якутская клятва», «Хомус»; не только потому, что он постоянно размышляет о судьбе своих сородичей, соплеменников («Сон шамана»); не только потому, что он воспевает в своих поэмах родную природу («Дары реки», «Наступление лета»); не только потому, что вся его поэзия пронизана, освещена и согрета глубокой сыновней любовью к родным якутам; он народен (и глубоко народен) потому, что после прочтения его поэм у читателя, мало, допустим, знакомого или вовсе не знакомого с характером якутского народа, возникает и складывается яркое и цельное представление о складе ума, об образе мышления, о мироощущении, о взглядах на жизнь, на вещи, на мир, о душе, наконец, якутского народа, о самом народе как о части человечества, вынужденного нести, так сказать, свою историческую биологическую вахту в суровейших условиях таежного Приполярья, на вечной мерзлоте, оттаивающей в летние месяцы едва ли на метр, причем не кочевать, идя на поводу у природы, не пробавляться только рыбой либо охотой, но вести оседлое хозяйство, разводить коров, лошадей, возделывать землю.
Древние верования якутов со всеми позднейшими наслоениями, древний эпос якутов, семейные, бытовые и социальные отношения, народный юмор, чистейший народный язык, труд и праздник, радость и горе, свадьбы и похороны, нищета и благополучие – всем этим ярко и щедро насыщены поэмы Алексея Кулаковского.
Вся поэзия Кулаковского – это страстный призыв к просвещению якутов, к их общественной активности, к национальному самосознанию.
Истинной радостью было работать над стихами Кулаковского, делая их удобочитаемыми (после подстрочника) на русском языке. Я жалел только, что две поэмы Кулаковского до меня уже были отданы другому переводчику, а именно – поэту Сергею Поделкову. Я не сомневался, что Сергей Александрович переведет их хорошо.
Семен Петрович, можно сказать, был не прав, когда говорил, что перевести-то Кулаковского мы переведем, но с изданием однотомничка хлебнем горя. Можно сказать, что горя мы не хлебнули. Издательство было твердо намерено сборник издавать, рабочая рецензия профессора Пархоменко была положительной, если не восторженной, и содержала лишь некоторые замечания и пожелания. В частности, Михаил Пархоменко писал: «Впервые по русскому переводу можно составить почти полное и, можно сказать, неожиданное во всех отношениях представление о поэзии Кулаковского, его таланте и его вкладе в развитие якутской (а после появления в печати данного издания – и не только якутской) поэзии. Таким неожиданным оно является и для меня, хотя я отнюдь не в первый раз интересуюсь поэзией Кулаковского профессионально, как литературовед. Впервые и для меня А. Кулаковский выступил как поэт огромного таланта и могучего поэтического воображения, поэт подлинно народный и совершенно оригинальный и своеобразный, по характеру своего художественного мышления ни с кем не сравнимый. В его творчестве гигантская мощь и поэтический размах народного предания и народного поэтического мышления слились с талантом писателя, сознательно вставшего на позиции реалистического метода, о котором он проникновенно писал в своих статьях о Пушкине и о русской литературе, слились так полно и органично (а притом – опять же своеобразно в высшей степени), как сливались в творчестве только выдающихся и подлинно национальных поэтов.
Сила впечатления, которую испытывает читатель его поэзии, так велика, что невольно возникает желание отнести его к числу очень крупных поэтов».
И все же Семен Петрович оказался частично прав. Пришло в высокие инстанции какое-то там письмо из Якутии, и Московской Академии общественных наук было поручено обсудить предстоящее издание Кулаковского (скорее сам факт издания, а отнюдь не содержание книги, ибо в ней и с микроскопом нельзя было бы найти ничего вызывающего сомнения), и на это совещание прилетели два ученых деятеля из Якутска.
Но только они одни и оказались на своих странных позициях. Опять вытащили на свет горностаевые шкурки и заговорили на языке давно прошедших и отошедших в историю десятилетий.
Все остальные ораторы, а их было немало, удивлялись странной позиции двух ученых (может быть, их диссертации теряли смысл с признанием Кулаковского большим поэтом и главной культурной ценностью якутского народа?).
Высказался и я.
– Да, но шкурки все-таки он получил! – не сдержался и выкрикнул с места, перебивая меня, ученый.