Профессор Желания
Шрифт:
В июне, когда учебный год остается позади для нас обоих, мы с Клэр летим на север Италии, для меня это первый визит в Европу за десять с лишним лет после скитаний с Биргиттой. В Венеции мы проводим пять дней в тихом пансионе рядом с Академией. Каждое утро мы со вкусом завтракаем в благоухающем саду пансиона, после чего, обувшись в кроссовки, разгуливаем по мостам и проулкам, пробираясь к достопримечательностям, заранее намеченным Клэр для непременного посещения. Всякий раз, когда она принимается фотографировать все эти палаццо, и пьяццы, и церкви, и фонтаны, я отхожу в сторонку и уже издали оборачиваюсь, чтобы полюбоваться ею самою во всей ее безыскусной красе.
Каждый вечер после ужина в садовой беседке мы отправляемся покататься по каналам. Пока Клэр восседает рядом со мной на скамье гондолы, скамье, которую Томас Манн некогда назвал самым мягким, самым роскошным и самым расслабляющим сиденьем на всем
И мне не суждено больше совершать никаких чудовищных ошибок? И даже за те, что допущены мною в прошлом, я, выходит, расплатился сполна? Выходит, вся моя молодость была одним затяжным фальстартом, но вот я созрел, возмужал и былые заблуждения просто-напросто перерос?
— А ты уверена, — спрашиваю я Клэр, — что мы не умерли? Умерли и очутились в раю?
— Не знаю, — отвечает она. — Задай этот вопрос гондольеру.
В наш последний день я веду ее на ланч в «Гритти». На террасе я даю метрдотелю на чай, чтобы он усадил нас за тот самый столик, за которым я мечтал очутиться с хорошенькой студенткой, поедавшей шоколад с орешками у меня на лекции. Я заказываю то, что ел по возвращении в Калифорнию, в Пало-Альто, когда мы изучали рассказы Чехова о любви и я чувствовал, что нахожусь на грани нервного срыва, только на сей раз изысканная трапеза наедине со свеженькой (ей еще нет нужды краситься) подружкой проходит не в воображении, а наяву, и яства, и подружка существуют на самом деле, а я пребываю в превосходном самочувствии и настроении. Откинувшись в креслах, я — с бокалом охлажденного вина, Клэр — абсолютно непьющая дочь некогда злоупотреблявших алкоголем родителей — с непременной aqua minerale, мы любуемся бликующей поверхностью вод этого неописуемо красивого игрушечного города, и я говорю Клэр:
— А ты веришь, что Венеция действительно уходит под воду? Кажется, здесь все осталось на своих местах с тех пор, как я был здесь в последний раз.
— А с кем ты сюда приезжал? С женой?
— Нет. Это было в год моего фулбрайтовского стипендиатства. Я заявился сюда с подружкой.
— С какой подружкой?
Интересно, испугается она или огорчится и насколько, если я, поддавшись на невольную провокацию, рискну выложить все в деталях? Если резко драматизирую ситуацию? Хотя это «все», строго говоря, не намного выходит за рамки того, что ищет молодой моряк в первом иностранном порту. Морячка тянет на брутальную экзотику, которую, как выясняется, ему не проглотить, да и не переварить тоже… И все же для человека столь умеренного и аккуратного, как Клэр, для человека, обратившего всю свою незаурядную энергию на то, чтобы сделать нормальным и обыденным все бывшее ненормальным и мучительным в родительском доме, мое признание вполне могло бы оказаться ударом.
— Да это, честно говоря, неважно, — уворачиваюсь я и меняю тему беседы.
Меж тем я откровенно лукавлю: это «неважное» десятилетней давности — единственное, о чем я сейчас думаю. Если когда-то во Фриско, рассуждая о Чехове перед калифорнийскими студентами, тогдашний «шиздострадалец» с тоской вспоминал куда более счастливое времечко на террасе «Гритти», вспоминал молодого, дерзкого, еще не израненного Кипеша, безнаказанно разъезжающего по континентальной Европе, то сейчас, все на той же террасе, куда я направился совершенно сознательно, направился отпраздновать триумфальное начало гармонически-размеренной новой жизни, отпраздновать головокружительно прекрасное обретение здоровья и счастья, я невольно грежу о ранних и самых главных часах моего пребывания в роли владельца гарема, грежу о той ночи в лондонском полуподвале, когда, уже получив то, чего хотел, в свою очередь, спросил у Биргитты, чего же на самом деле больше всего хочется ей самой. Мое главное желание обе девицы уже исполнили; главное желание Элизабет мы оставили напоследок — да она и сама не знала, в чем оно заключается… потому что на самом деле (о чем мы с Биргиттой узнали, только когда Элизабет бросилась под машину) ей не было нужно ничего; во всяком случае, ничего такого. А вот Биргитта не побоялась заговорить о своих желаниях, и мы незамедлительно приступили к их исполнению. И вот, сидя напротив Клэр, которая призналась мне, что не любит, когда я кончаю ей в рот, потому что словно бы захлебывается, я грежу о том, как Биргитта встает передо мной на колени, и подставляет лицо под мое извержение, и принимает его волосами, лбом, носом… «Еще! — кричит она по — шведски. — Еще!» А Элизабет в розовом домашнем халате полулежит на постели, с немым восторгом наблюдая за обнаженным султаном и его полураздетой наложницей.
Как будто это важно! Как будто Клэр отказывает мне хоть в чем-то важном! Но, сколько бы я ни пенял себе за беспамятство, глупость, неблагодарность, душевную низость, безумную и самоубийственную утрату перспективы, нахлынувший на меня сейчас прилив похоти вызван отнюдь не молодой красавицей, с которой я еще совсем недавно вступил в совместную жизнь, сулящую обоюдное счастье и полное удовлетворение всех желаний, а воспоминанием о плюгавой кривозубой подружке, которую я последний раз видел десять лет назад, когда она глубокой ночью покинула нашу общую комнату, в страшной глуши, во Франции, километрах в тридцати от Руана; вот кто был мне истинной — столь же порочной и столь же пропащей — парой; вот кто — еще до того, как границы дозволенного, мною вроде бы раздвинутые, вновь начали неумолимо смыкаться, — заранее благословил и со страстной одержимостью ввел в обиход и самые необычные действия, и самые запретные мысли! Нет, Биргитта, прошу тебя, уходи! Но куда там… И вот мы с ней в номере отеля где-то на венецианских задворках — совсем неподалеку от того мостика, на котором меня сегодня сфотографировала Клэр. Я завязываю Биргитте глаза полотенцем, затягиваю узел на затылке как можно туже и, встав над ней во весь рост, принимаюсь (поначалу легонько) огуливать ее брючным ремнем между разведенных ног. Я слежу за тем, как она выгибается, норовя принять ожог каждого удара самою глубиной. Я слежу за ней с самозабвением, с каким никогда ничего не наблюдал в жизни. «Говори, — шепчет Биргитта, — говори!», и я заговариваю, вернее, принимаюсь тихо рычать, как опять-таки не рычал никогда и ни на кого.
Потому что Биргитта — в тот период, который я теперь предпочитаю называть «затянувшейся сумасбродной юностью», — была мне воистину сестрой по сладострастию… А Клэр? А как же Клэр, моя страстная возлюбленная, моя единственная спасительница? Шев, разочарование, отвращение из-за ничтожной малости, в которой она мне отказывает, и вопреки всему, что она для меня делает! Но, увы, я уже вижу, с какой легкостью мог бы обойтись без нее. Без ее снимков. Без планов на день. Безо рта, отказывающегося принимать мою сперму. Без комитета по составлению учебной программы. Без всего.
Порыв вскочить из-за столика и броситься звонить доктору Клингеру я подавляю. Не хочу уподобляться истеричным пациентам, названивающим ему из-за океана. Нет, только не это! Я ем то, что мне подают, и, конечно же, к тому времени, когда нужно заказывать десерт, тоска по Биргитте — по Биргитте подо мной, по Биргитте надо мной, по Биргитте предо мной — сходит на нет, как и положено любым неосуществленным желаниям, если ты не осмелишься дать им волю. Исчезает и гнев — на смену ему приходит замешенная на стыде печаль. А что, если Клэр заметила случившееся со мной во время обеда? Да и как ей было не заметить? Как иначе объяснила бы она самой себе мое молчание, мою мрачную холодность? Конечно, она предпочла сделать вид, будто слепа и глуха; чем бы ни было то, что на меня нахлынуло, она предпочла рассуждать о своей деятельности в школьном комитете все время, пока меня не отпустило.
Из Венеции, взяв напрокат машину, мы едем в Падую посмотреть на Джотто. Клэр продолжает фотографировать. Проявит пленки она уже по возвращении домой, а затем, усевшись на полу и скрестив ноги, в позе спокойной сосредоточенности, какая дается только очень хорошим девушкам, разложит их в надлежащей последовательности по кармашкам альбома за нынешний год. Альбом со снимками из Северной Италии встанет на полку в изножье кровати — корешком к корешку с альбомами прошлых лет. Так Северная Италия навеки станет ее собственностью, наравне с Скенектади, где она родилась, Итакой, где училась в колледже, и Нью-Йорком, где она живет и работает, а с определенного времени — и крутит любовь. И меня поставят туда же, в изножье кровати, к ее памятным местам, родственникам и друзьям.
Хотя большая часть ее двадцатипятилетней жизни изрядно омрачена постоянными ссорами родителей, часто подогреваемыми избытком шотландского виски, Клэр считает прошлое достойным того, чтобы его записывать и помнить, пусть и потому только, что ей удалось пережить боль и хаос, вырваться из прошлого и над ним возвыситься. Как она частенько говорит, другого прошлого у нее просто-напросто нет: она выросла под бомбежкой, но не дала разорвать себя в клочья. И как раз потому, что мистер и миссис Овингтон не столько баловали детей, сколько наказывали, она научилась ценить простые радости, воспринимаемые отпрысками нормальных семейств (если такие бывают!) как нечто само собой разумеющееся. И сама Клэр, и ее старшая сестра — великие охотницы до обмена семейными фотографиями, до праздничных подарков и, разумеется, праздников, до регулярных междугородних разговоров и прочих проявлений истинной семейственности. Выглядит это так, будто сестры относятся к собственным непутевым родителям как к общим детям.