Прогулка под деревьями
Шрифт:
Может быть, баховские «Страсти», которые я как раз в ту пору открыл и жадно слушал, внушали мне в минуты, пока звучала музыка, более величественный, более реальный образ Христа. И все же, могу теперь в этом признаться, он никогда не проникал в самую глубь моего существа. С другой стороны, в атеизм я тоже никогда не верил.
Тон пасторов я не выносил тогда, не выношу и теперь, сохраняй ли они традиционную елейность, эту неуклюжую попытку установить дистанцию, которую в других местах так легко создает латынь, или усваивай новейшую, прямую и, по-моему, еще более неуместную манеру. Все равно в церквях царил только холод и старухи в черном. Позднее, в парижские годы, мне куда больше нравились священники, вполголоса бормотавшие в глубине приделов, где в любой час дня горели свечи: сама отчужденность делала их ближе к Богу, они казались членами тайного общества, рассеянного по миру и скрывающегося от непрерывных преследований. (Помню,
62
Жак Одиберти (1899–1965) — французский поэт, романист и драматург.
Их дело в наши дни до того усложнилось, что иные решаются невесть на что, лишь бы ему еще осталось хоть какое-то место, но только ухудшают положение. Точка отсчета теперь — не само Неведомое, а высшее Благо или Справедливость, в которых уже нет ничего сакрального.
А для меня, есть ли для меня за всем сказанным некий членораздельный «смысл»? Самое большее, предположение о возможности (здесь нужен был бы какой-то сверхусловный залог, какая-то гипервопросительная форма) где-то или, верней, нигде — вне подобных различий! — чего-то или, верней, ничего — вне подобных противоположностей! — своего рода всеобъемлющего света, в котором все, даже самое черное, прояснится, верней, уже не потребует никаких прояснений, причем никто из нас не сумеет ни постичь, ни сказать, как такое возможно. Света, в который войдут все стороны реальности, каждая по-своему, но каждая умаляясь в своем значении по мере того, как все сложнее, все ненадежнее, все мучительнее, все неоднозначнее будет их общий строй. Некоторые из видевших этот свет вблизи, наверное, посвятят себя его распространению, каждый на своем собственном языке, средствами, доступными в отпущенном ему месте и времени. Порой — вплоть до фанатизма и мученичества.
Христос был, наверное, одним из таких людей, но особой, несравненной светоносности, людей, указывающих путь, открывающих выход, приняв — а не отвергнув — разрыв, страдание. Но каждый из подобных «посланцев», видимо, и сам подчиняется закону Времени, его сияние мало-помалу ослабевает, тускнеет. Так что сегодня, скорей всего, почти не осталось даже отблесков прежнего света. Разве что воспоминания об отблеске, бесконечно раздробленные, разрозненные воспоминания.
И никто не может догадаться и растолковать почему.
Или, как считали иные, то сияние было лишь завесой, за которой — полная тьма, а истина есть полнота этой тьмы? Если так, наше существование и существование мира — еще большая тайна.
Для Леопарди иллюзии и величие человека неразделимы. В поэзии древних говорила природа; в новой поэзии (он называет ее романтической) говорит поэт. Согласно Леопарди, это знак безнадежного одряхления.
Пусть иллюзии, ошибки, неточности (я говорю о религиях), но которые намечали бы верный путь. Образы прежних вожатых теперь потеснены или отвергнуты.
Сегодняшняя, лишенная хоть какого-то спутника и помнящая только, что он был, потерявшаяся толпа. Молодежь, убивающая одного отца, чтобы тут же заменить его другим, — ведь без поводырей она не может.
А потому в глубине в конечном счете вся эта несобранность, это бессилие: предельная отчужденность. Мне дарят книги, которых я не понимаю или, едва поняв, выпускаю из рук. И остаюсь со своими деревьями и цветами, недостаточно ученый для простодушного, слишком неученый для роли исследователя, лингвиста, со своим страхом, малодушием, малокровием, скудословьем. Со своими заботами о жалких или чудовищных вещах, не находя ничего, способного окрылить или затмить мои слова — и уж тем более без какого бы то ни было о них знания, — в доводящем до паралича раздоре между тем, что еще дышит в этих словах правдой, и тем, что их опять извращает, поскольку они ведь тем временем дают мне еще и средства к жизни, шанс на успех; с теми же старыми, замусоленными вопросами, не сделав ни шагу вперед, а уж скорее назад, с тем же неокрепшим голосом, мечтая соединить легкость вещей и груз времени, чтобы сделать из этой смеси «что-нибудь стоящее», и оставаясь не собой, а кем-то, кто издали смотрит, как растет его одиночество, копятся годы, слабости, страхи, но вместе с тем видит, что по саду перепархивают птицы, проходит ветер, и не понимает ничего
сентябрь
Сент-Обен. Стадо коров, которых не видно (за участком высокой кукурузы, складкой рельефа или изгородью), а слышны одни колокольчики: как будто церковь плывет над полями.
Потом видишь, как они ищут тень под деревьями сада, как тяжело укладываются и лежат наподобие желтых валунов. Спокойствие их движений, неторопливость на пути к тени или к водопойному желобу.
Едкие, до невозможности дышать, запахи свинарника.
Этот сад на покатом склоне, ближе к вечеру, когда под деревьями уже тень, а сами они — одно, другое, третье — еще горят, золотятся. Что тут заставляет меня снова задавать себе все тот же безответный вопрос?
Если я иногда настолько хорошо осознаю свои «догадки», то, может быть, дать себе законную свободу и не пытаться выразить их как можно лучше? Либо же на самом деле они могут только «сказаться», а «высказать» их не в моей власти, и они должны расчистить себе дорогу во мне помимо моего сознания?
Гигантский «Реквием» Верди, стоны и жалобы Джезуальдо [63] , финал «Lied von der Erde» [64] . Снова и снова думаешь об этих гигантских симфониях, которые делают Малера таким тяжеловесным. К подобным масштабам тянешься, когда самому под силу лишь несколько нот на полях.
63
Карло Джезуальдо ди Веноза (ок. 1560–1613) — итальянский композитор.
64
Песня о земле (нем.) — оратория Густава Малера (1909).
Письмо Сезанна Виктору Шоке от 11 мая 1886 года, из Гарданны: «Небо, безграничность природы меня по-прежнему притягивают и дарят возможность наслаждаться, глядя на мир». Кажется, читаешь состарившегося Гёльдерлина.
октябрь
Шесть вечера. Бледная, как бы уже прозрачная луна. Абсолютная, почти невероятная неподвижность деревьев, куда ни глянешь. Мягкий воздух, легко и точно прорисованные горы, на земле в саду — огромный черно-красный костер из листьев, его дым, поднимающийся к другому, более плавному пламени каштанов. Пролетающие по прямой птицы. Редко случаются такие светлые, умиротворенные минуты.
Языки огня, среди этого покоя, кажутся явлениями другой природы, дырой в холсте… Взбалмошные, трескучие, неистовые.
ноябрь
Снег на вершине Ванту, далеко-далеко, вечерней порой, когда небо становится темно-синим, серым, почти черным и краски окрестностей тоже все темней и темней — коричневые, зеленые, черные; это далекое пятно словно зажженная лампа, нет, не лампа (опять я наталкиваюсь на невыразимое), лишь отсвет, пронзающий неизвестно чем, — так случается, когда птица вдруг приоткроет на лету светлый испод крыльев, вспыхнув, как зеркало под солнцем, или про такую белизну лучше сказать — под луной? Этот лунный проблеск, а вокруг — бесконечные земля и небо, темно-синие, иссера-синие, исчерна-синие, синие по-грозовому, сплошная темнота, приоткрывающая вдруг в сердцевине пятнышко снега.
февраль
Сон. В Транссибирском экспрессе, ночью, пересекая бескрайние, серые, затуманенные равнины и думая о смысле слова «Сибирь» (из-за всего, что знаешь, похожего на удар бича, на шквал ледяного ветра), о лагерях, о Мандельштаме, напротив молодой незнакомой женщины, которая будет ехать со мной до самого Китая. Слышу, она тихонько плачет. Говорит, что сама не знает почему. Возражает, когда я спрашиваю, может быть, это я виноват, может быть, я слишком стар для нее и она чувствует себя пленницей; выглядит искренней. И вот когда она встает у окна, я приоткрываю ворот ее блузки, словно хочу показать луне, в чьем туманном свете за стеклом проплывают леса и снега, красоту ее шеи, ее лица, и сбивчиво спрашиваю, за что ей дана такая красота, как она с ней живет, и за что, для чего дарит ее мне? Лицо у нее понемногу светлеет. Но ни один из нас не находит ответа.