Прогулка под деревьями
Шрифт:
он сказал про себя самое главное.
март
Отталкиваясь от небытия. Для меня закон — в этом. Остальное — дымок вдалеке.
Красота: исчезнувшая, как зерно в земле, отданная ветрам, грозам, безответная, часто уже исчезнувшая, всегда обреченная исчезнуть, она, как бы то ни было, по-прежнему цветет наудачу здесь и там, вскормленная тенью, погребальной землей, принятая глубинами. Легкая, хрупкая, почти незаметная, слабосильная на вид, брошенная, забытая, вероломно преданная, смирившаяся, она льнет ко всему тяжелому, неподвижному — и на склоне утеса раскрывается цветок. Она есть. Она противостоит шумихе, скудоумию, не склоняется среди крови и проклятий, в жизни, которую невозможно терпеть, которой невозможно жить; так дух, неизбежно вызывающий смешки, ничем не оправданный, никем не подтвержденный, всему вопреки
Я сотни раз говорил себе: у меня не осталось почти ничего, но это похоже на крохотную дверцу, в которую нужно войти и за порогом которой окажется такой простор, который виделся лишь во сне. Нужно только войти в эту дверь, и она никогда не закроется за тобой наглухо.
апрель
Памятник несбыточному. Лучшее, что у тебя есть, принесено в жертву недостижимому.
Цветы персика, раскрытые навстречу огненным пчелам.
Никаких обходных путей. Если возвращаться, то бичом. Взгляд, слово, как удар бича.
В непроглядной ночи, на черных ветвях ночи — вдруг этот взрыв, эта розовеющая благодать. А тут же следом — гудящие пчелы дня.
Каждый, кто хочет, смотри: в этом гербе сплелось лучшее, что есть у мира, — все, что открыто человеку, поднятому бессонницей на исходе ночи, и что потом возносит его, как крылья, над ним самим.
октябрь
Осень: свет, как легчайшая пыль. Или наоборот — как зеркало.Словно попал в какое-то другое пространство, в пространство самой нежности, которое — как сирены — зовет назад, обвивает, тянется утешить, в то время как впереди, кажется, одни рифы…
Осенью распускаются цветы совсем другой, особой окраски, а листья вянут, меняют цвет. Блеклые, блекнущие тона — вроде ржавчины или пепла. Пора грибов, их запах. Порождения дождя, они походят на губки, на моллюсков (улиток, выползающих наружу в дождливые дни) — хрупкие, чаще всего бесцветные или какого-то крысиного, земляного, древесного цвета. Эти наросты, которые едва видны, как бы спрятались, зарылись в груды размокшей листвы, и почти невесомы; их тонкие белые ножки (белые, как все, живущее в земле, как личинки — что-то среднее между грибами и призраками, но еще и как туман), их шляпки, эти колеса с тончайшими перепонками, похожими на страницы кругообразной книги, на сложенные крылышки… но не надо впадать в описательность. Тянет в лес. Ночь, луна, все — как застывший пар, влажная и холодная взвесь. Проезжий в автомобиле, пересекающий этот мир как во сне, где боль, если он мучится, затихает, а радость, если он счастлив, удесятеряется иллюзорной легкостью. Тайна, открывающаяся на этих холмах, оставаясь тайной.
Гёльдерлин: Hier in dieser Unschuld des Lebens, hier unter den silbemen Alpen… [37] Письмо из Хауптвиля. Весь поэт для меня — в этом начале фразы, напоминающем некоторые бесподобные пассажи из «Лета в аду»: Порой мне видятся в небе… [38] Вот белизна, полностью противоположная грибной. Ангелы — и личинки. Ангелы — и призраки. И все-таки белизна — и тех и других.
Так что же, цвет — порождение зла? Белизна как отсутствие цвета, как смерть — и белизна как воплощение цвета, может быть, как превзойденная жизнь.
37
Здесь, среди этой безгрешной жизни, здесь, под серебряными Альпами (нем.).
38
Из
В любую минуту все вокруг способно снова распасться, я едва успеваю его удержать, удержать его тень. Я, как на долгожданную пищу, бросаюсь на то, чего, может быть, и не существует.
декабрь
Погасшая лампа — и разверзшаяся могила дождя. Внезапно погасшая лампа. Все, чем был ее свет в ночи, когда не горела ни одна другая.
январь
Я поплыву через ночь в этой лодке. Никаких фонарей — ни на корме, ни на носу. Несколько звезд в перламутровой воде да сонное движение потока. И причалю у незримого берега, обозначенного редкими, пугливыми вскриками первых птиц.
Души, слетающие в мир, не такое ли прибытие ждет вас? Может быть, есть неуловимые слухом крики, как есть взгляд, проникающий сквозь видимость, но не опустошающий увиденного, — то, что за пределами любого знания, любого воображения, любой страсти?
май
В лампах деревьев прикрутили фитили.
январь
Неизвестно откуда взявшаяся тень, раскалывающая или подтачивающая все вокруг.
Вещи, оторванные от мира. Раны мира.
Медленная повозка на дороге, увозящая то, что умерло, целый кусок времени, чьи обрывки, дорогие, невыносимые, застряли в памяти, которая в свою очередь тоже исчезнет, а следы сотрутся.
Как будто все видимое — это стоны и вздохи Невидимого, мучающегося тем, что оно невидимо: что-то вроде искр поверх или вокруг яростно (либо умиротворенно) сгоревшего дотла. Что там рождается — и так долго рождается — в этих муках? Что творится в самой сердцевине, на глубине — ведь нам видны только бесчисленные выбросы, бесконечные отсветы — и из какого единого средоточья поднимаются и снова, снова предстают глазам эти птицы, росы, камни? Иногда перед тобой вдруг как будто открываются пробитые молнией расселины, ведущие к центру, и когда что-то гудит, раскатывается в тебе щедрым громом, то, кажется, наступил совсем другой день, совсем другая ночь, и все может оборваться, так и не начавшись… Знаки видны повсюду, но различающий их глаз вот-вот смежится, и они остаются одиночными, разрозненными, словно крики птиц на заре. На столе оседает поднятая вихрем или ветерком пыль; мерцающей пылью горит полночь. Почему обнажена эта сердцевина? Из какого иного средоточия исходит сила, расколовшая скорлупу? Какой мы сокровищницы развеянные и обесцененные останки?
Куда нас манит разверзающаяся порой бездна? Что за ледяная тень таится в свете уже удлиняющегося дня, в его понемногу теплеющем воздухе?
Видимое — будто несмолкающий крик. И эти муки — скручивают они живое филигранным витьем или смертельным удушьем?
Слышится стон. Будто кто-то раздавлен непомерной ношей страсти или боли. Лемех, входящий в землю. Грубый натиск в темноте. Тебя перевернули, как пласт, ты и сейчас перевернут, но чьей-то враждебной силой, подменившей полноту пустотой, а пламя — льдом.
Кто это сделал с тобой? Ты горел душистым огнем, а теперь ты дрожишь и рвешься, и сейчас тебя со всеми твоими останками отшвырнут прочь, затопчут в землю. Твоей красоты нет и в помине; ужас твоего конца нестерпим даже издали, даже в уме.
Монтеверди: словно пламя, преображенное в украшение, но не перестающее обжигать. Как ни от одной другой, от этой музыки остается образ огня, звездной ночи. Напоминает разом Шекспира и Тициана (скажем, венскую «Данаю»). Но у Монтеверди не столько золотой дождь осыпает наготу, сколько из тела, самой его субстанции, его переливающейся красками, бархатистой плоти лучится и восходит в зенит мощь преображения, которую, кажется, можно почти физически почувствовать в некоторых мелодических арабесках, узорящих, к примеру, слово «stelle», выпеваемое в «Ed е pur dunque vero», или слово «prezzo» в «Lettera amorosa» [39] (где игра текста и строится на волне волос, предстающей разом и пламенем, и золотым дождем). Эти музыкальные фигуры, как распустившиеся цветы, никогда не теряют связь с подземным миром страсти. И ничто лучше их не соответствует тексту Тассо в «Битве Танкреда и Клоринды» — со всей его чувственностью, вопреки назидательному финалу.
39
Перечисляются мадригалы Монтеверди.