Прогулка под деревьями
Шрифт:
Кто-то говорил мне странным голосом (и это был не голос кукушки, время от времени прорывавшийся сквозь прутья дождя — единственной клетки, которая не отбивает у этой птицы охоту кричать): «Передайте…» — как если бы дело шло о секретном, не подлежащем разглашению приказе, о военной тайне, от сохранения которой зависит победа и спасение. Говорить было некому — голос мог принадлежать разве лишь самой местности, по которой вместе со всеми шел и я. Впрочем, это были не слова, не членораздельная фраза, а лишь смутный гул, катившийся над обочиной дороги, и не слишком высоко: чуть выше моей головы.
Не стоит приводить здесь название этой деревушки, даже его первую
Было свежо, почти холодно. Перед хуторами зеленела трава, уже набравшая рост, густая. День был воскресный, и отсутствие церкви нисколько не мешало это ощущать: я даже спросил себя, верно ли понял услышанные слова (или подобие слов), — может быть, нам говорили совсем другое: Benedictus que venit in nomine Domine [20] , благословен вестник, поднимающийся с той стороны перевала по обрывистой и грязной дороге, которая проложена через густой лес: настолько заглохший, что деревья в нем можно принять за какие-то развалины.
20
Благословен грядущий во имя Господне (лат.).
Если слышавшийся гул — нет, это было что-то совсем иное, беззвучное, неслышное, даже и при дуновениях ветра, — если он все же имел словесную форму, то это могли быть и другие слова, оставшиеся у меня в памяти со времен моей не совсем складной юности, когда, бывало, я мечтал сверять именно по ним свой дальнейший путь: «Иногда я вижу в небе бескрайние морские берега, и на них — ликующие светлые народы» [21] . С тем, однако, отличием, что берега эти открывались теперь не в небе, а здесь, на земле, вдоль них можно было идти, их можно было коснуться рукой, пересечь, они меня окружали, обволакивали…
21
Из стихотворения Рембо «Прощание», последнего в книге «Лето в аду».
Воскресное утро: без колокольного звона, проповедей, прихожан. Местность, где стояли эти обветшалые дома, столь же древние и подлинные, как горы, выглядела глубоко изможденной — словно здесь недавно кончился девичий праздник, от которого почти не осталось следов, разве лишь несколько белых венков зацепились и висят на ветках. Сами девушки были вынуждены бежать
«Передайте…» — вы, идущие здесь, этой дорогой. Но что? Какой приказ? О чем я пытаюсь рассказать? Об апрельском воскресенье в горной глуши, о нескольких хуторах, прячущихся за буйно цветущими старыми садами: черешневыми, яблоневыми, грушевыми; о лугах, обсаженных кустами боярышника, — под серыми небесами, когда настоящего тепла еще нужно ждать, особенно здесь, у подножия высокой горы. Все это, включая дома, было вневременным (если не считать отпечатка, вносимого временем года) и вместе с тем — в том облике, какой открылся мне — хрупким, недолговечным (впрочем, это меня больше не огорчало).
Гул, но абсолютно беззвучный, совсем близко, почти над головой. Какая-то невесомая переполненность. Кишение чего-то мелкого, обильно распыленного вокруг — так что кажется, будто неподалеку находится пасека. И отроившиеся пчелиные семьи, прервав на несколько дней свой блуждающий полет, безобидные, застыли в воздухе.
Или, может быть, брызги крестильной воды, окропляющей это ржавое железо, на которое так похожи заросли кустов, эти узловатые коряги, своим видом навевающие тоску на каждого, кто проходит мимо.
Подразумевает ли переход через порог (положим, мы подчинились бы приказу), что нужно оставить по эту его сторону все, что волнует и душу, и тело? Например, желание, которое, конечно же, зажгла бы во мне — если бы юные прихожанки не покинули это место раньше — их близость, их игры и смех? Смятение, которое вызывают взвихренные, развевающиеся платья, непослушные волосы, то, что ими скрыто, и то, что приоткрылось? И нечто несравненно большее, чем это желание и смятение (еще связанные с теми вязкими и сумрачными сновидениями, из которых я с таким трудом вырвался): нежную насмешливость, боль расставания, разъединившиеся, пусть и на мгновение, руки, тревогу, сомнения, досаду, гнев, — все те чувства, какие овладевают нами и во время воскресных танцев, и в тусклые будничные вечера?
Разве это не одно и то же: переступить порог (отдавшись видению) и оставить по эту его сторону все ощущения, включая самые простые, первичные? Ведь я так или иначе догадался, что там, за порогом, уже нет красок и движений, запахов и очертаний; что я буду перенесен из этой долины так далеко, как не мог предполагать, — пусть она и была с идеальной, безукоризненной точностью обозначена на карте, которую я, как обычно, держал в руках.
Может быть, эту немую, бессловесную речь нужно было понимать так: «Скорей переходите этот перевал, не задерживайтесь в нашем мире»? «Пора, уходите, прощайтесь с нами»?
Может быть, и сам этот рой при первом же дыхании ветра будет бесследно разметан, разлетится, закружившись вихрем? (С тем, правда, чтобы дать место другому: оплотневающему, успокаивающемуся.)
Если самое нежное очарование развеивается по воле почти незаметного ветерка, не должны ли мы и вправду покинуть этот мир?
Вот одно из возможных значений того, что, похоже, хотела сказать эта деревушка, мимо которой, на мгновение замедлив ход, я прошел тем холодным воскресным утром. Одна из возможностей увлечься, выбрать путь, воодушевиться — не особенно стараясь что-нибудь понять.