Проклятая русская литература
Шрифт:
Он оставался патриотом: «За ходом военных действий Бунин следил лихорадочно, свидетельствует Адамович, и сетовал на союзников, медливших с открытием второго европейского фронта. Гитлеровцев он ненавидел и стал ненавидеть ещё яростнее, когда вслед за сравнительно беспечными, даже добродушными итальянцами южная часть Франции была оккупирована именно ими. Каждый день мы убеждались в их дисциплинированной бесчеловечности, каждый день давал нам возможность предвидеть то, во что они обратили бы мир в случае своего торжества. Бунин не в состоянии был себя сдерживать. Однажды я завтракал с ним в русском ресторане на бульваре Тамбетта, недалеко от моря. Я спросил его о здоровье, коснулся перемены погоды — что-то в этом роде. Бунин, будто бравируя, во всеуслышание воскликнул — не сказал, а именно воскликнул: «Здоровье? Не могу жить, когда эти два холуя собираются править миром!» Два холуя — это Гитлер и Муссолини. Это была до крайности рискованно, доносчиков, платных или добровольных, так сказать, «энтузиастов», даже не требовавших за свои услуги вознаграждения, развелось в Ницце достаточно и некоторые были известны даже по именам…»
Верейский отложил записи.
— Что ещё? Он вообще был консервативен, над «новизной», даже литературной, смеялся: «Иногда я думаю, не сочинить ли какую-нибудь чепуху, чтобы ничего понять нельзя было, чтобы начало было в конце, а конец в начале. Знаете, как теперь пишут… Уверяю вас, что большинство наших критиков пришло бы в полнейший восторг, а в журнальных статьях было бы сочувственно указано, что «Бунин ищет новых путей». Уж что-что, а за «новые пути» я вам ручаюсь».
Ходасевич называл его тружеником. Марк Алданов утверждал, что за исключением Бунина, Куприна и Мережковского, почти все новейшие писатели так или иначе пришли к славе или известности через скандал. У кого порнография, у кого «передо мной все поэты предтечи», кто — «запущу в небеса ананасом» или «о, закрой свои бледные ноги». «…Знаю, пишет он Бунину, что Вас большевики озолотили бы, — если бы Вы к ним обратились. Знаю, что Вы умрете с голоду, но ни на какие компромиссы не пойдете. Знаю, наконец, что это с уверенностью можно сказать лишь об очень немногих эмигрантах…»
— О любовных делах как всегда промолчите? — иронично спросил Голембиовский.
— С вами промолчишь… — вздохнул Верейский, — многие представляют себе Бунина сухим и холодным. В. Муpомцева-Бунина писала: «Правда, иногда он хотел таким казаться, он ведь был первоклассным актером», но «кто его не знал до конца, тот и представить не может, на какую нежность была способна его душа». Он был из тех, кто не перед каждым раскрывался, и никогда не имел привычки хвастаться своими победами на любовном фронте. Это был последний аристократ в литературе. Секретарь Бунина Андрей Седых, наблюдая отношения Веры Николаевны и Бунина, как-то написал: «У него были романы, хотя свою жену Веру Николаевну он любил настоящей, даже какой-то суеверной любовью… ни на кого Веру Николаевну он не променял бы. И при всём этом он любил видеть около себя молодых, талантливых женщин, ухаживал за ними, флиртовал, и эта потребность с годами только усиливалась… Мне казалось, что жена считала, что писатель Бунин — человек особенный, что его эмоциональные потребности выходят за пределы нормальной семейной жизни, и в своей бесконечной любви и преданности к «Яну» она пошла и на эту, самую большую свою жертву…» По словам Георгия Адамовича, «…за её бесконечную верность он был ей бесконечно благодарен и ценил её свыше всякой меры. Он в повседневном общении не был человеком легким и сам это, конечно, сознавал. Но тем глубже он чувствовал всё, чем жене своей обязан. Думаю, что если бы в его присутствии кто-нибудь Веру Николаевну задел или обидел, он при великой своей страстности этого человека убил бы — не только как своего врага, но и как клеветника, как нравственного урода, не способного отличить добро от зла, свет от тьмы…». Что до его увлечений — наше ли это дело? Бунин был человеком с душевными тайниками, куда никому не было доступа.
— А вы, Ригер, нашли в нём пороки?
— Нет. Он злился — но его бесила мерзость, он гневался — но его гнев был праведен, он горд — но это лишь чувство собственного достоинства. Он не торопился жить вровень с эпохой, не уступал жалкому желанию, столь часто встречающемуся даже у самых талантливых, быть в согласии с последней умственной модой. С величавой простотой и величавым спокойствием он жил чуть-чуть в стороне от шумного, суетливого и самонадеянного века, недоверчиво на него поглядывая и всё больше уходя в себя. Он был символом связи с прошлым не в каком-либо реставрационном, социально-политическом смысле, а с прошлым как с миром, где всему было свое место, где не возникало на каждом шагу безответное недоумение, где красота была красотой, добро добром, природа природой, искусство искусством…
— Господи, Ригер, не отбивайте хлеб у Шурика.
Муромов кивнул.
— Правильно. Адамович говорил, что он почти никогда не вёл отвлеченных бесед, всегда шутил, острил, притворно ворчал, избегал долгих споров. «Но как бывают глупые пререкания на самые глубокомысленные темы, так бывает и вся светящаяся умом и скрытой содержательностью речь о пустяках. У Бунина ум светился в каждом его слове, и обаяние его этим усиливалось. А обаятелен он бывал, как никто, когда благоволил быть обаятельным. Но даже не это было важно. Важно было, что его словами о любой мелочи говорило то огромное, высокое, то лучшее, что у нас было: дух и голос русской литературы…»
Что еще сказать? Айхенвальд говорил, что на фоне русского модернизма поэзия Бунина выделяется как хорошее старое. Она продолжает вечную пушкинскую традицию и в строгих очертаниях дает образец благородства и простоты. Счастливо-старомодный и правоверный, автор не нуждается в «свободном стихе»; он чувствует себя привольно, ему не тесно во всех этих ямбах и хореях, которые нам отказало доброе старое время. Он принял наследство. Он не заботится о новых формах, так как ещё далеко не исчерпано прежнее, и для поэзии вовсе не ценны именно последние слова. И дорого в Бунине то, что он не теоретизирует, не причисляет себя сам ни к какой школе, нет у него теории словесности: он просто пишет прекрасные стихи. И пишет их тогда, когда у него есть что сказать и когда сказать хочется.
Его строки — испытанного старинного чекана; его почерк — самый четкий в современной литературе; его рисунок — сжатый и сосредоточенный. Поэт сдержанный, бережный и целомудренный, классик жизни, он не выдумывает, не сочиняет и не вносит себя туда, где можно обойтись и без него. В прозе — все та же необычайная обдуманность изложения, строгая красота словесной чеканки, выдержанный стиль, покорствующий тонким изгибам и оттенкам авторского замысла. Все та же спокойная, может быть, несколько надменная власть таланта, который одинаково привольно чувствует себя и в самой близкой обыденности, в русской деревне или уездном городке и в пышной экзотике Цейлона.
Не чуждый страсти, но прозрачный, кристальный, студеный, Бунин не обманет никогда. Это подлинно тот лучший, чистейший дух русской литературы — дух Жуковского, Пушкина, Гоголя, прошедший через век путаницы и грязи, суеты и копоти — и оставшийся незамутненным, доказывая самим фактом своего существования, что благородная кровь — случайность судьбы, но благородство духа — не зависит ни от каких случайностей.
Его не любили в эмиграции — то только потому, что он был единственным, кто был подлинно чист от обвинений в разрушении России и кто мог позволить себе то, что не могли все остальные: выкрикивать в глаза разрушителям его страны гневные инвективы и яростные обвинения, ответить на которые было нечего. Они и сами порой печалились и каялись, но ощущение вины было в них неизбывно. Он же был для них худшим из обличителей. Они упрекали его в злости, но тоже тихо, понимая и не пытаясь оспаривать его право на ярость и гнев.
Эпилог
Все молчали, заговорил Ригер:
— Что-то дьявольское в этом есть, это точно. Умные и понимающие молчали, лживые и бездарные превозносились и учили. Но, стало быть, такова была потребность читающих. Из той дюжины, что мы разобрали, слишком заметно, что каждому дьявольскому течению было дано в противовес божественное — выбрать мог каждый. Негодяям и индивидуалистам Грибоедову и Лермонтову можно противопоставить людей высокой порядочности — Жуковского и не рассмотренного нами Пушкина, духовному Гоголю и Жуковскому противостоят атеисты Белинский и Тургенев, но когда уходят Жуковский и Гоголь, примат духа отстаивает Достоевский, и лишь в 90-е начинается вакханалия, когда медленно умирающему Чехову, кощуннику Толстому и лживому Горькому нет духовной антитезы… Бунина встряхивает именно революция и эмиграция, до этого он — просто эстет. Остаются «бледные ноги» Брюсова да «ананасы в шампанском» Северянина…
— Но не лежит ли гниль ещё глубже? — пробормотал Голембиовский, — вдумаемся в другое. Эта литература за век своего существования не дала ни одного образа для подражания. Ни одного образа подлинно порядочного, высоконравственного человека и патриота, ставившего целью жизни служение отечеству, уважающего власть и любящего свою страну. Ни одного! Даже лучшие из лучших и честнейшие из честнейших не озаботились этим, а если золото ржавеет — что с железа возьмёшь? Между тем, идеал искали и нуждались в нем — не потому ли и кидались подражать Рахметовым? Но почему только бес России Чернышевский и догадался создать подобный образчик? Муромов, — Александр Васильевич, тихо сидевший в углу, вздрогнул, — вы — специалист по английской литературе. Сравнить с русской её можно?