Пролетный гусь
Шрифт:
Другое дело — Толик Аржанов. Долговязый, с как бы привешенными к туловищу чужими огромными ручищами, светлоглазый, с горсточкой мелких белесых кудряшек, прилепленных к темечку, улыбчивый, словоохотливый, способный полчаса смеяться над мало-мальски срамным анекдотом. Других вагонные слесаря и не знали.
Хомеляйнен и Аржанов ни в каких бригадах не состояли, работали каждый по отдельности, много месяцев и лет соревнуясь между собой и выполняя трудовое задание аж на пятьсот процентов. Конечно, без руки мастера Воротникова, без его приписок тут не обходилось, и в соревновании то Хомеляйнен обгонял Аржанова, то Аржанов Хомеляйнена.
Умильно было смотреть на эту пару, когда, усевшись на перекур, зимой на чурбачки, летом на прохладное железо, они заводили душевный разговор:
— Ну и чё она-то, чё?
— Орала.
— Благим матом?
Хомеляйнен утвердительно кивал головой.
— Слушай, Толик, это, однако, про тебя робята бают, будто ты с одной дамочкой, бывши в санаторьи железнодорожной, заперся, и оттель рев понесся такой, што народ подумал — режут кого-то, давай дверь выламывать. Ну, выломали, а тама на них баба поперла с голой кункой, на швабру похожей: «Чё, — грит, — вам, недоумки, надо? Я, — грит, — ковды не ору, никакого удовольствия не получаю». И пошел отряд спасателей, гуманистов этих дерганых, восвояси, водку пить и удивляться этакой погибельной страсти.
— Ну, может, и было, да забыл я, оне все подо мной орут, которая от страха, которая от страсти.
— Прям завидно, — вздыхал Толик Аржанов, — сила в тебе могучая, и подходом владеешь. А я вот онну охомутал и, как корабель, на якоре стою. Ревновитая у меня баба, спасу нет. Никакого мне от ниё ходу никуда. В ту же санаторью ездил, дак вдвоем…
Два с детства обездоленных великих мужика сидят, мирно беседуют — один из ссыльной нации, другой из кулацкой семьи, их никуда и на работу-то не брали, уж в тридцать девятом году по мобилизации в вагонное депо, на средний ремонт, направили, где работать никто не хотел.
К ним, как к передовикам производства, приставали разные чины из партийных, подсылали к ним корреспондентов из газет и с радио. Хомеляйнен никого к себе не подпускал, а Толик Аржанов беседовал. Охотно.
— Дак што ж, Родина требоват, вот и работаю. Опытом? Опытом делюсь с молодыми и со всеми, хто пожелат… — Докурив цигарку, Толик растаптывал ее в междупутье и заключал: — Ты вот что, мужик, ты напиши там все, што я думаю, а мне ведь работать надо, простой не оплачивается.
Мастер Воротников, прячась средь вагонов иль в крытом четырехоснике, иногда выпивал с этими мужиками и слесарей своих, братию чумазую, наставлял:
— Вы, ребята, присматривайтесь к этим мною сотворенным стахановцам, они ведь не все силой берут, кое-что и смекают. Опыт! Великое дело — опыт.
И присматривались, и многому подучились. Два передовика производства особое расположение имели к фронтовикам, закурить давали, когда и трояк взаймы отслюнявят от своих в горсть не вмещающихся получек.
Многому научился Данила, втянулся в трехсменную работу, в бригаде, пусть и не передовой, лишним не был. Но уж очень промерз за зиму средь железа и мазута, спецовку до того просмолил, что уже не гнулась и грева от нее никакого.
На исходе зимы, в ясный февральский день, он привел из железнодорожного родильного дома жену и принес в руках хорошо закутанного, всю дорогу до дому проспавшего сыночка Аркашу.
Имя это Марина и Данила придумали заранее.
Дождались Виталию Гордеевну с работы, развязали узелок с существом, сучившим синенькими руками и ногами, жмурящимся от света.
Она посмотрела, посмотрела, поздравила молодых родителей и пригорюнилась:
— Ох, ребята, ребята, вам бы самим в жизни закрепиться, потом уж и ребеночка соображать. Вы ведь, птицы залетные, вроде еще и не расписанные? Вот, я так и догадывалась. Ты в ночную смену, Данила? Завтра же ухвачу подругу Хрунычиху, сама второй крестной матерью стану — и в загс, в загс. Экие пролетарьи, понимаете. Вас же даже к детской кухне не подпустят без регистрации, на ребенка карточку не выдадут, к поликлинике не прикрепят. Тебе, мама молодая, и декретные не выплатят, ох, горе мне с вами, ох, горе. — А сама уж откуда-то тащит капорочек розовый с кружевцами, теплые байковые обуточки с вязками, распашонку байковую в горошек, наряжает парня, ворочает его смело, а он вроде бы урчит.
— А я думала, вы и не заметили, — дрогнула ртом Марина и припала к Виталии Гордеевне.
— Уж так уж и не заметила, глаз не имею, — ворчала Виталия Гордеевна и новой гребенкой с серебряными буквами по обводу причесывала белесую, ладненькую голову молодой мамы, папе сунула пакет, в котором завернута была синяя рубаха с уже заправленными в рукава блескучими запонками.
Данила начал благодарить, попробовал поклониться.
— Лан, лан, не умеешь спину гнуть — и не учися. Навязчива эта привычка.
Скоро весна началась, травка проклюнулась, огородная пора приспела. Арканя, как его все в доме называли, рос податливо, хотя был худенький, но шустрый, пошел на десятом месяце. То-то радости было. Потом и залопотал, и заговорил — «мама», «папа», родители подтренировали, и он однажды выдал: «баба Итя» — следующими за родительским званием эти слова были. Виталия Гордеевна, и без того не чаявшая души в ребенке, совсем уж счастливая сделалась, чем могла, тем и помогала Даниле с Мариной; давняя подруга ее Хрунычиха, осуждая иль радуясь, ворчала:
— Роднее родных оне у тебя. — И, повременив, добавляла: — Всем бы таких детей. Мои вон асмодеи поразлетелись, поразъехались и не пишут ничего. Хотела Генку коло себя удержать, да где там, завился за какой-то пролетной юбкой, теперича в дальнеющем таежном гарнизоне сопли на кулак мотает! И в отпуска к матери вырваться не может, семья одолела, а зарплата кака у офыцэра, хоть он и мойер ныне. Один мундер бесплатнай да фуражка со звездой — весь тебе и прибыток. Мать же и помогай имя. А куда денешь? — Наворчавшись, Хрунычиха, крепкая еще баба, в старухи неохотно переходящая, отправлялась домой, на ходу недовольно роняя: — За молоком-то ходите, пока корова доится и я в силе. Потом отработаете, Марина шприцом, Данилка лопатой и топором.
И отрабатывали, и урабатывались, выходных и праздных часов не знали ни тот, ни другой.
Операция бесследно не прошла для Виталии Гордеевны, долго она крепилась, но пришлось все же по болезни уходить на пенсию. Очень скромную, хотя и занимала она должность в одном из технических отделов дороги. Но на железной дороге всегда были заработки малые. Оттого до войны и корову держали, чтобы старики, отец и мать Федора Всеволодовича и Виталии Гордеевны, имели хорошее, здоровое питание и сын вырастал крепким, жил не впроголодь.