Пролитая вода
Шрифт:
Тенишев хмурился, молчал, ждал, когда Даня уйдет домой, и вечер кончился тем, что Тенишев по дороге в общежитие допил всю бутылку, купил еще одну, выпил и ее и допоздна сидел на траве, на берегу реки, глядя на светящиеся окна, вспоминая одно место из концерта, когда смычки беззвучно взмывали вверх, и вслед за этим музыка замирала долгим выдохом утверждения печали, тоски и прощания. Тенишев был пьян, и ему казалось, что этой музыке сейчас не хватает его собственных слов, которыми он мог бы все объяснить.
Однажды они остановились на тротуаре, наблюдая, как прохожий
И Тенишева раздражало, что этот мальчик указывал, как учитель, на нелепую жизненную ситуацию, словно доказывая свою странную правоту. «Вот – видишь», – говорил взгляд Дани.
Иногда Тенишев жалел Даню – но натыкался на его улыбку встречного понимания и поэтому снисхождения. И Тенишев ловил себя на мысли, что эта улыбка и темные молчаливые глаза будут подстерегать его всю жизнь напоминанием слов: «Об этом нельзя написать».
«Чертенок, мелкий бес, – думал Тенишев о Дане. – И все-таки почему же я так упорно забираю себе все лучшее, делаю себя чистеньким и хорошим рядом с ним? Может, и Даня тут ни при чем, а я просто делю себя пополам и ту часть, которая неудобна и непонятна, называю Даней?»
Он знал, что встретит в бабушкиных глазах удивление – от той внешней жизни, которую внесет в ее дом. Если б можно было сейчас войти к ней тем самым маленьким мальчиком, который забегал сюда в детстве много раз за день, если б можно было стереть эту разницу, чтобы принадлежать вместе с ней одному и тому же времени. Но она одна осталась в том времени, а он – он входит сейчас в этот маленький дом, чувствуя, как его шаги, тяжелые и гулкие в земляном полу сеней, нарушают что-то бывшее здесь прежде. И он чувствует себя несуразно большим, несущим чужой вес, чужой груз накопленного и настоянного на другом воздухе времени. Он со стыдом понимает эту разницу между ними, словно свое предательство: бабушка сохранила его детство, осталась в нем, а он с трудом может его вспомнить.
Лицо ее радостно оживилось, она приподнялась на локтях и подвинулась повыше на подушке.
– Ваня. Редко заходишь.
– Я буду чаще, ба. Как ты?
– Все одно и то же. Одинаково.
– Может, тебя на улицу перенести?
– Не надо. Миша окно выставил, воздуха много. А на улице я все помню.
Тенишев помолчал. Он посмотрел на маленькое зеркальце, вмазанное в стену. Теперь надо было нагнуться, чтобы увидеть свое лицо.
– Никак не кончится жизнь.
– Ну что ты.
– Прошла, пролилась, как вода, и не соберешь. А не кончится.
– И не надо. Вспоминай, я тебе фотографий принесу.
– Принеси новых, своих. Я все думаю, дождусь я, когда ты сыночка принесешь ко мне. Только не смогу нянчить.
– Дождешься и сыночка, и понянчишь еще. Я только не буду специально торопиться, так? – Тенишев со стыдом вспомнил встречу с Тамаркой.
– Учись, не торопись. Я дождусь.
– Я пойду? Мы потом с другом к тебе зайдем.
– Заходите. Наверно, похож на тебя твой друг. Может, он стесняться будет?
– Зайдем, ну что ты.
Тенишев вышел.
Кого мы любим больше: себя или тех, кого любим по-настоящему?
Даня уезжал утром. Было похоже, что начинается не летний обычный день, а какой-то забытый праздник, который объясняет тайный смысл общего настроения, разлитого в прохладном ясном воздухе. Прокатилась череда одинаковых дней, начиналось новое ожидание, и Тенишев думал, что это чувствует не только он, но и Даня.
Почти всю ночь они просидели за столом в предбаннике, выпили вино. Тенишев несколько раз порывался сходить в дом, принести водки, но Даня не захотел: «Какая разница?»
– Пока жить не торопишься, всегда опаздываешь на несколько дней, – сказал Даня.
– О чем ты?
– Надо было уехать раньше.
– Не в этом дело, свое настроение не вычислишь.
Тенишев боялся, что сейчас скажет о том, как не нравится ему это прислушивание Дани к себе, к своим чувствам, старание выстроить жизнь с наименьшими затратами на неудачи, несовпадения. Он боялся, что скажет о том, что вся жизнь заполнена утратами, от которых не уберечься. Он почему-то вспомнил, как написал совсем недавно фразу: «Горе упрощает жизнь», – после которой задумался и не знал, что писать дальше в подтверждение этих слов. И сейчас не знал, что может сказать Дане вслух.
– Понимаешь, когда что-то утверждаешь, появляется чувство досады на самого себя, – сказал Тенишев. – В последнее время я начал бояться ясного и отчетливого понимания – людей, себя, своих чувств.
Даня усмехнулся:
– Я это заметил.
– Дело не в этом. Я вот боюсь начинать со слова «надо», этим словом начинались почти все мои страницы в дневнике. Большевизм сплошной: сначала надо почту и телеграф, потом мосты…
– Просто слово «надо» следует заменять чем-нибудь, например, «хорошо бы…». Представляешь, хорошо бы почту и телеграф, хорошо бы потом мосты…
– И ничего бы не получилось у них.
– Вот и хорошо. Хорошо бы.
Они улыбнулись – в последний раз перед прощанием.
8
Общежитие было тем зданием, которое Тенишеву всегда хотелось обойти стороной. Он часто так и ходил вокруг, медленно накапливая необходимость возвращения. Парк был неподалеку, и в теплые дни Тенишев просиживал на скамейках часами, переходя от одной к другой. Когда проходили через парк с Даней, Тенишев смотрел на эти скамейки, на которых раньше сидел один, и ему казалось, что оттуда он провожает взглядом себя и Даню, идущих неторопливо мимо. И подолгу сдерживал себя, чтобы не оглянуться.