Пролитая вода
Шрифт:
Почему-то представилось лицо Дани. «Что, пошутила жизнь, показала свое жало? – словно говорили его смеющиеся глаза. – А ты говорил о клейких листочках, хотел думать о самом главном в этой жизни – вот твои листочки, вот твоя жизнь. Не избежал ты своей участи, которую я видел в тебе с самого начала».
«Ты же знал, что я не старался этого делать».
«Да, ты помнишь, объяснял мне, как работает плуг, зарываясь в землю? Дальнейшее движение все глубже и тяжелее».
«Да-да, ты прав, только дай мне пройти».
За поворотом,
Когда-нибудь желание возвращения превращается в обязанность. Обязанность превращается в закон, закон – в невозможность, и чем все это кончается? Все начинается хорошо и кончается плохо, и жизнь, начинаясь с детства, легка, но с годами незаметно превращается в трудную обязанность, невыносимое соединение острых углов.
Вот Тенишев возвращается домой, и если бы он мог идти сейчас по улице в совершенном молчании, не думая ни о чем, это выглядело бы обыкновенным посещением своего дома, в котором не был он, как кажется, давным-давно. Но он думает, разговаривает молча с собой и в этом разговоре все больше и больше запутывается, не зная, где притворяется, где играет, где нащупывает искренность и правду. Скорей бы дойти до дома, где будут радостные возгласы и скрип дверей, где начнется внешняя, обычная жизнь с обычными словами. Там отец с матерью, и встреча с ними будет совсем не похожа на картину возвращения, которую он много раз до этого представлял.
Значительность событий – в собственных мыслях о них, и всю жизнь можно перевести на обычный язык, без напряжения и раздражающей яркости красок. Обычный язык – сказанные слова. Сколько раз Тенишев поражался тому, что освобождается от собственных мучительных раздумий, как только высказывает их Дане, но при этом слова теряли смысл. Он и это пытался объяснить, Даня улыбался: «Да, слова беспомощны, как дети». Тенишев почему-то доказывал: значит, мысль несовершенна, не готова для слов… «Да-да, мысль изреченная есть ложь», – опять старался помочь ему Даня. И Тенишев умолкал. Он знал только собственный язык и не умел говорить на другом. Этот язык был обратным, языком немоты.
И этот язык вдруг совпал с немотой ушедшей улицы, по которой он шел сейчас к своему дому, уцелевшему на краю умершей деревни.
Отец стоял возле дома, поставив ведра на траву, и смотрел навстречу. Тенишев пошел быстрее. Слова, предметы, воспоминания – все то, что называется прожитой жизнью, – окружало Тенишева и подталкивало к отцу.
Так бы встретить своего сына, подумал Тенишев и обнял отца. Плечи его были сухими и легкими, как у ребенка. Он впервые полюбил отца как выросший сын.
Он не стал помогать, а пошел следом, глядя, как вода падает на тропинку, словно заигрывает с гостем. Забор оставался неподвижен, тесная его частота только ожидала, пока люди пройдут мимо. Сверху смотрел, не узнавая, скворечник.
«Никому, никогда не отдам всего этого, да, впрочем, никто и не потребует, – усмехнулся Тенишев. – И домой возврат есть, и я взглянул на дом свой, ангел».
И увидел мать. Она стояла, как всегда,
– Ты один?
– Один.
Всегда казалось, что одни и те же слова, сказанные им и родителями, различаются по смыслу. Но не говорить же с порога о своем одиночестве – смешна, смешна серьезность человеческих чувств в обычном разговоре. Заговори сейчас Тенишев об истинных причинах своего приезда – и сам бы запутался, и запутал бы родителей, встревожил бы их своей непонятной жизнью. «Один – да, один». Как просто.
Кажущееся понимание здешней жизни потянуло его ходить по комнатам. Его спрашивали о чем-то, он отвечал и думал: сможет ли в собственной старости, глядя на своих взрослых детей, вспомнить эту минуту?
Почему истлело чувство прежней жизни на этой улице, в этом доме, в свете солнца сквозь занавески? Разве можно об этом кого-то спросить? У всех ли людей прожитая жизнь отскакивает назад так быстро, как непойманный мячик, – и разве дело только в вымершей, выселенной деревне? Такое чувство может настигнуть в любом месте, и скорее, не место, а время вызывает его.
Хотя бы часть своих мыслей хотел освободить Тенишев перед отцом с матерью, но и это было невозможно. Нет слов для этого, даже самых осторожных.
И он улыбался, ходил по комнатам в ожидании простого разговора.
Дом стал другим. Как больной человек закрывает глаза и отворачивается к стене, понимая наконец, что его боль никому не понятна, так и дом вобрал в себя последние неразличимые вздохи и шорохи. Тенишев смотрел на стены, окна – ему казалось, что его взгляд безответно пропадает и растворяется. И память не помогала. Он пытался вспомнить, что было связано с вмятинами на полу от ударов молотка, с трещиной на оконном стекле, – и не мог.
Таким старым и уставшим Тенишев себя никогда еще не чувствовал. Возвращением сюда казалась вся прожитая жизнь, но она виделась пустой, пустынной, бессмысленной. Он подошел к зеркалу и увидел чужого, незнакомого человека.
– Что, сынок, привыкаешь к дому? Устал с дороги? – услышал он сзади голос матери.
Тенишев кивнул и понял, что на все вопросы родителей будет отвечать односложно, не рассуждая, не поддерживая лишней длительности разговора.
Вошел отец, втроем сели к столу. В углу на стене висела икона, под ней на тумбочке в стакане с зерном стояла свечка.
– Икона от бабушки осталась, не стали прятать, – объяснила мать.
Молча, не чокаясь, выпили. Мать придвинула поближе еду.
– Сейчас ты спросишь, когда мы уезжать собираемся.
Тенишев пожал плечами, кивнул.
– А мы и сами не знаем. Только уедем, а потом нас обратно везти.
– Зачем?
– А сколько нам осталось?
– Не надо об этом думать.
– Как же об этом не думать. Посмотри на деревню. Нам кажется, что все умерли, одни мы остались.
– Все уехали, а вы остались, и что значит – кажется? Кажется одно, а жить надо по-другому.